Да в кого же я уродилась,

такая разнесчастная?

И зачем мне посля того жить

на этом свете, сиротинушке?

Тяжелая рука легла ей на спину, и голос Прокопия Севастьяновича жарко прогудел в ухо:

— Чтой–то ты, девка, Христос с тобой? Ну, будя, будя. Эк тебя корчит... А где Кузьма? Чего? На Терек ушел? Ах ты шут гороховый! А ты не реви: вернется, никуда не денется.

— Я не по нем реву-у... — отозвалась Ольга севшим от слез голосом и потянула на себя край стеганого одеяла. — Нужен он мне, как залетошний снег, полудурок стодеревский. Я, может, по себе плачу-у...

— Для кого полудурок, а для кого и сын родной, — донесся из приоткрытых дверей недовольный голос свекрови. — Вот родишь своего, тогда и обзывай.

— Нишкни! — повернул к жене гневное лицо атаман. — Без тебя разберемся. Прикрой дверь!

Гавриловна хлопнула дверью, а Прокопий Севастьянович прикрутил фитиль лампы и снова склонился над плачущей невесткой.

— Ну, будя, будя, успокойсь, — повторил он как можно ласковее и погладил задрожавшей рукой оголенное девичье плечо. Ольга не отстранилась. Казалось, она не чувствовала этого прикосновения. Закусив угол подушки, продолжала всхлипывать.

Вид полураздетой молодой женщины ударил в голову еще не старому казаку квартой выдержанного в грузинских подвалах вина. Неуклюже обхватив ручищами хрупкое тело невестки, он стал жадно осыпать его поцелуями.

— Лапушка... озолочу, жизни не пожалею... — бормотал свекор, вовсе не по-отечески тиская жену сына в страстных объятиях. — Кузя — дурак, чего с него взять... Зато я... у мене...

«Что ж это такое!» — ужаснулась Ольга, задыхаясь в густой бороде своего нового «папаки». Чувствуя, что сейчас ослабнет под горячей настойчивостью этого сильного мужчины, она сжалась и вывернулась из–под него одним быстрым движением.

— Все отдам... Разодену в серебро и злато... — атаман как в гипнотическом сне последовал за ускользнувшей снохой. — Кузя — дурак, пущай рыбу ловит, а я тебе...

— Не подходи! — Ольга отбежала к противоположной стене, выхватила из ножен брошенный мужем кинжал, выставила перед собой, прошипела разъяренной рысью:

— Сунься только, я тебе зенки пьяные повыкалываю. Уходи отселева!

— Ты чего это? Тю на нее, дуреху луковскую. Ну, чего вскочила, ровно тигра полосатая, аль слов сердечных не понимаешь? Брось осман [57], не бабье это дело — за оружию хвататься. Кому говорю! — свекор продолжал надвигаться широкой грудью на узкое лезвие кинжала. И в это время снова проскрипела дверь.

— Прокопушка, — послышался из–за нее встревоженный певучий голосок Гавриловны, — пойдем спать, поздно уже...

Атаман тяжело повернулся, смерил супругу испепеляющим взглядом, скроготнул зубами и медленно вышел из летника.

* * *

Молодой муж спал после ночной рыбалки на печи во времянке, когда его разбудил отец.

— Рыбку ловишь, сукин ты сын? — загремел он, стегнув сына поводом уздечки. — А жену твою я ловить должен? Слазивай, дурак, запрягай коня. Живо!

Кузьма соскочил с печи, на ходу почесываясь от удара, поспешил к конюшне.

— На чинаревой колоде тебя женить, подлеца, а не на терской казачке, — бросил ему отец в спину презрительные слова вместе с уздечкой и плюнул на рукав своей атласной рубахи.

Он нагнал беглянку недалеко от хутора Комарова. Спрыгнул с повозки, пошел с нею рядом.

— Аль базаровать удумала, дочка? — в голосе свекра ласковая насмешка. — Садись, подвезу.

— Пеши дойду, — не отрывая от дороги взгляда, ответила Ольга.

Помолчали.

Вокруг было тихо. Солнце только что показалось из–за края земли и было румяно, словно личико заспавшегося ребенка. Слева над Тереком повисло одинокое облачко, как бы раздумывая, лететь ли куда дальше или опуститься на траву, которая снова зазеленела с наступлением осенней прохлады и дождей.

— Ты это того... зря так, — посерьезнел свекор. — Срамотишь и меня, и родителев своих. Грязью играть — только руки марать. Ведь знала, за какого гуся замуж шла, а то не так?

Ольга еще ниже нагнула голову: что правда, то правда, с расчетом пошла за атаманского сына, хотела вольной казачкой оставаться при недотепе-муже. Так чего ж, в таком случае, ее заносит, как ту тачанку на крутых поворотах?

— А что не совладал давче с собой, — продолжал Прокопий Севастьянович, — так оно и понятно: где ж нашему брату устоять перед бабьей красотой...

Ольга невольно вспыхнула от такого бесхитростного комплимента.

— Посуди сама, всю жизню с немилой женой, как ухват с чугуном: и тяжело, и бросить нельзя, и обое в сопухе. Да ты садись в повозку, чего зря ноги топтать.

Ольга села на душистое сено, поджала под юбку ноги. Свекор примостился рядом, чуть впереди, полоснул коня вожжой, чмокнул губами:

— Ходи веселей!

Некоторое время ехали молча. Затем свекор снова заговорил о своей неполучившейся жизни.

Ольга слушала грустную историю подневольной женитьбы, и возникшая было к этому человеку неприязнь постепенно сменялась в ее душе сочувствием: не одна она горемычная на этом свете. Искоса посмотрела на свекра: «Должно, красив был атаман в молодые годы».

— Может, побегим до дому, а? — прервал свою исповедь Прокопий Севастьянович и вопросительно посмотрел на невестку. Та молча склонила голову.

— Конечно, я понимаю, — вздохнул казак, повернув коня в обратную сторону, — не такого мужа тебе надобно. Обижен он малость насчет этого... — Прокопий Севастьянович покрутил пальцем у себя возле покрытого курчавой сединой виска. — Прогневали, видать, в чем–то господа. Одна только рыбка на уме да деньги. И в кого удался, прах его расшиби, ума не приложу. За медный грош, прости Христос, в церкви это самое... Да ведь если разобраться, то и не беда вовсе: не из хаты, а в хату. А так — хоть косить, хоть пахать, хоть верхи джигитовать — куда уж лучше. Ну, ну, чего опять заморгала? Истинно, у вашей сестры глаза на мокром месте повырастали. Дай–ка я вытру слезы–то. Глупая. Ты погляди, какой я еще мужчина. Атаман притом. Да ты у меня атаманша будешь. Все тебе в пояс кланяться за версту будут. Все для тебя сделаю, ничего не пожалею. А Кузя — что: пущай рыбу ловит, он тебе не помеха.

Ольга слушала ласковую речь свекра, а тоска мохнатым пауком впивалась в сердце: не вырваться несчастной мухе из липкой паутины. Зачем же так светло и красиво вокруг, если в душе у нее темно и глухо, как в заброшенном колодце?

Глава вторая

Вот и зима уже скоро. Все реже и реже выдаются солнечные дни. Все чаще из хмурых туч льются на о холодавшую землю нудные, как сама тоска, дожди.

Ольга подошла к окну, — там, на улице, грязно, неуютно. По расквашенной дороге тащится запряженная в мажару пара быков. На мажаре огромная куча хворосту.

— Эге ж, холера! — кричит весь захлюстанный грязью казак, не утруждая себя и быков выбором лучшей дороги. Видно, он давно махнул рукой на дождь и на грязь и теперь шагает по лужам, не опасаясь промочить разбухшие от воды поршни [58].

Ольга поежилась, плотнее запахнула себя в пуховую шаль. Воз проскрипел мимо окон и скрылся в переулке. Отбежавшие гуси с победным гоготом вернулись к луже. «И как им не холодно?» — подумала Ольга, глядя на их красные лапы.

— Сходила бы лучше по воду, — донесся к ней недовольный голос свекрови, — Приспослал господь сноху, облегчил жизню на старости лет. Охо-хо...

— Нехай Настя сходит, — как можно спокойнее ответила сноха, даже не повернув головы в сторону двери. — У меня, мамака, мигрень, а на дворе эвон какая хипхура [59].

— Чего? — старая казачка едва не задохнулась от прихлынувшего к сердцу гнева. — Это еще что за болезни такая? От безделья аль от распутствия? И как только зенки не лопнут со стыда-позорища. Тьфу! Вся станица на наш двор пальцами тычет.