— Вон он, девоньки, —слышится за плетнем жаркий шепот, — а и впрямь красавец!

— Тю на тебя, дурную. То ж не жених, а писарь ихний.

— А который жених?

— Вон тот, наверно, что подлиньше, с замороженными глазами.

— Сама ты замороженная. Энто ж у него голубые глаза. А чего? Он тожить ничего: и мурлом пригож и улыбается приятно.

— Наш станичный дурачок Чадушка тоже беспрестань улыбается. Може, и у этого в голове ветер дует?

— Заладила сорока Якова. Аль завидки берут на чужое счастье? Да и как не завидовать: у него одних только быков, говорят, пять пар. К тому же атаманов сын.

Это — возле хаты. А в самой хате — следующее.

— Ты мне, сват, не финти, — басит отец невесты Силантий Брехов, — говори прямо, сколько дашь кладки [55] за Ольгу?

— Ну что ты, сватьюшка, пристал ко мне со своей кладкой, ровно клещ к вымени? — гудит в ответ отец жениха. — На кой хрен тебе мои деньги? У тебя их, черта рыжего, у самого невпроворот. А то не так?

— Хотя бы и так. А порядок должен быть. Девка у меня вон какая — красавица. Да и роду не абы какого.

— А уж рукодельница, — втискивается в мужской разговор Антонея, — да послушная, да ласковая.

— Наш Кузьма, слава богу, тоже не из иногородних будет, — тотчас подает ответный голос Гавриловна, будущая свекровь «послушной рукодельницы», — и в работе: что с косой, что за плугом.

— Рыбалкой, говорят, соблазняется, — кисло улыбается Антонея. — Не зря пословица складена: «Рыбка да зайцы заведут в старцы», — и многозначительно взглядывает на Прасковью, сидящую рядом с Кондратом.

— И-и, мать, — певуче тянет Гавриловна. — Что с того, что иной раз посидит на Тереке с хваткой. Не по чужим, чай, клетям рыбалит. Зато... — Гавриловна хотела еще что–то сказать о своем сыне, но возмущенный бабьей бесцеремонностью Прокопий Севастьянович наградил ее таким выразительным взглядом, что она тотчас съежилась и стала нервно теребить толстыми пальцами бахрому на скатерти. Прикусила язык и Антонея, вовремя попомнив, что не ихнее это бабье дело встревать в мужские разговоры.

— Ты пойми, — продолжал между тем стодеревский атаман, наклоняясь к свату, — мне не денег жалко. Деньги — это тьфу! Вот что такое деньги... Мне дочку твою жалко. Не желаю я за нее, как за мусульманку, платить и хучь ты меня зарежь. Ты же, сват, не чечен, чтобы калым брать, и не корову ты мне продаешь. За одежу-платью, ботинки и прочую хурду-мурду не возражаю — это дело другое, а уж деньги просто не к чему.

— Так не я ведь кладку выдумал, — не сдавался отец невесты, умоляюще растопырив пальцы на газырях черкески. — Ишо наши предки... Ну, хоть полсотни дай для обычаю,

— Тьфу ты, ляд тебя забери! — покрутил головой противник обременительных обычаев и вытер рукавом бешмета вспотевший лоб. — Тяжелый ты, казаче, человек. Ин быть по-твоему: четвертной уважу, куды не шло, а больше — ни копья. Позови–ка сюды невесту, я ее уже цельный год не видал, может быть, она за это время рябая стала.

— Спаси Христос! — испуганно перекрестилась Антонея.

Позвали Ольгу. Она пришла из нежилой половины хаты. Едва перешагнув порог, остановилась, бледная, с зеленоватыми тенями, под синими, как осенние озера, глазами.

— По своей охоте аль поневоле идешь за моего Кузьму? — строго взглянул на будущую сноху Прокопий Севастьянович, а сердце в его широкой, украшенной серебряными газырями груди так и скакнуло стригунком-жеребчиком: до чего ж хороша девка!

— Всякая невеста для своего жениха родится, — потупила глаза Ольга.

— Ладно ответила, дочка, — похвалил Прокопий Севастьянович и тоже щегольнул пословицей: — «Выбрала молодца — не пеняй на отца». Ну ежли так, у меня вопросов больше нету.

Ольга поклонилась и вышла из комнаты.

* * *

В то время, как в доме невесты происходило сватовство, жених с писарем стояли под навесом из разросшегося во все стороны винограда и прислушивались к голосам, доносившимся из открытых настежь дверей и окон.

— Поисть бы чего, — вздохнул Кузьма. — Сами жрут, а тут стой, как конь у коновязи.

— Терпи, жених — мужем будешь, — переиначил известную казачью поговорку писарь и криво усмехнулся. — Захотел жениться, так не плачь-теперь.

Кузьма поморгал глазами:

— А я и не хотел вовсе, это все папаня. Сидел бы я сейчас на Тереку, мурзачей ловил хваткой — чего лучше... Хоть бы хлебца кусок, брюхо подвело — мочи нету.

— Клянусь прахом отца попа нашего, я тоже не отказался бы от куска пирога, — усмехнулся писарь и хищно потянул тонким носом пахнущий жареным мясом воздух. — Ты постой здесь, а я пойду посмотрю, не забыли ли хозяева в летней сакле индюка или курицу.

С этими словами он перешагнул порог сеней и бесшумно исчез в нежилой половине хаты.

— Кто это? — донесся к нему из сумрака встревоженный девичий голос.

— Не пугайся, красавица. Я тебя не съем, если б даже пробыл семь дней без пищи. Добрый день, Ольга!

— Это ты, Микал? — в голосе невесты прозвучала радостная нотка. Она подошла к бесцеремонно ворвавшемуся в ее убежище гостю. — Здравствуй, тезка нашего царя-батюшки. Ну, как тебе живется в станице?

— Спасибо, хорошо, — наклонил голову Микал. — Зачем сидишь в темноте? Я пойду открою ставни.

— Не надо, Микал. Даже ты не сможешь открыть ставни души моей.

Микал насупил брови:

— Зачем замуж идешь?

— А ты не знаешь?

— «Сорок мужчин не смогут разгадать хитрости одной женщины», — говорил мой дедушка, да быть ему в раю.

— Степан женился...

Даже в сумраке видно было, как побледнело лицо юноши.

— На Сона? — вырвалось у него из груди хриплым стоном, а правая рука сама собой легла на кинжал. — Кто тебе сказал?

— Не кричи, а то наши услышат... Мой отец встретил на базаре Данела, он говорил.

— Уй-юй! — снова простонал сраженный жестокой новостью добровольный изгнанник. — Хочу кровь его выпить.

Ольга взялась за рукав его черкески:

— Выпей лучше воды. Ну, чего разнылся? Сам виноват: не надо было вместо Соньки мамашу карапчить.

— Не сыпь соль на рану сердца моего, — скрипнул зубами Микал.

— А ты будь мужчиной и поклянись, что отомстишь за нас обоих.

Микал сжал кулаки, поднял перед своим искаженным злобой лицом, срывающимся голосом произнес страшную клятву:

— Клянусь богом, что я, Микал, сын Тимоша, убью своего кровника. И если я не сдержу моей клятвы, то пусть наденут на меня бабий платок, и все мальчишки в аулах будут указывать на меня пальцами и кричать: «Смотрите, вон идет женщина!»

— Аминь, — подытожила клятву Ольга. — Теперь иди, а то, не дай бог, зайдет сюда кто–либо.

— Хорошо, — кивнул папахой Микал. — Только скажи мне, зачем идешь замуж за атаманова сына? Ведь он глуп, как сон дурака.

— А за кого мне идти?

— Выходи за меня. Уйдем в горы, хорошо жить будем...

Ольга печально покарала головой.

— Нет, Николушка, нет, сокол мой. Я не хочу, чтоб ты вместо меня кажон раз свою Соню миловал-обнимал. Да и тебя обманывать не желаю. Зачем нам такая комедь? Лучше я тебя своим любовником любить буду, — она быстро шагнула к Микалу, обняла тонкими руками за шею и наградила таким хмельным поцелуем, что он вышел из сеней во двор, заметно пошатываясь.

— Ну, нашел курицу? — вытянул ему навстречу длинную шею голодный жених.

— Не такого надо петуха этой курице, — ответил молодой осетин, презрительно взглянув на иконописное лицо атаманского сына, и провел по тонким губам своим ладонью.

Сговор длился две недели. За это время родители невесты побывали в жениховом доме и самым тщательным образом, (словно они были агентами пожарной инспекции) осмотрели печку [56], а родители «молодого свет-болярина» Кузьмы со всею роднею вкупе не единожды спели длинную, как Русский хутор, песню «Улица», направляясь в гости к дорогим сватам в станице Луковской:

«Улица, улица,

да широкая улица,