— Вы меня, мамака, не позорьте и не кричите дюже, — обернулась Ольга к свекрови. — Я вам не батрачка иногородняя, а казацкая дочь. Вы меня по-хорошему лучше просите, как к предмету сказать, папака просит.

— Тьфу на тебя, паскудницу! При живом–то муже вытворять такое.

— Вам бы, мамаша, такого мужа.

— Каждому свое, говорится в Писании.

— Ну-дык, в такому разе и оставайтесь при этом «своем», — брезгливо поморщилась Ольга и вновь повернулась к окну. А Гавриловна в сердцах хлопнула дверью.

Оставшись одна, Ольга села на стул и, облокотясь о подоконник, положила на ладони горящее от стыда и гнева лицо. Змея старая! Всякий раз норовит ужалить побольнее. А ей и без того жить муторно. Не раз уже подумывала, а не пойти ли к Крутым Берегам да не броситься с высокого яра головой в терскую коловерть?

Конечно, и свекровь понять можно: тоже баба. Ревнует мужа к молодой женщине. Старый Вырва и не скрывает своего отношения к снохе. Словно сбросил казак с загорбка тяжелый груз, который носил со дня своей неудачной женитьбы: помолодел, веселый стал, грудь, как у петуха, колесом, на щеках — румянец. Со стороны посмотреть, не Кузьма, а Прокопий Севастьянович привел в дом молодую жену.

В окно — дождевые капли: кап... кап... На подоконник — из глаз Ольги тоже капли. Ах, дура, дура! Кому отомстила? Себе отомстила. И пошла вся ее жизнь наперекосяк. А может и впрямь пойти на высокий терский яр?

Мысли одна другой мрачнее замельтешили в голове несчастной женщины, словно летучие мыши в небе после заката солнца. Ольга вытерла ладонью глаза и сняла с гвоздя гейшу.

* * *

— Куда это ты, девка?

Ольга оглянулась — к ней обращалась тетка Прасковья, Кондратова жена.

— По воду иду, тетка Параня.

— Тю на нее! Какой же дурак на Крутые по воду ходит? Как ты ее черпать будешь с обрыва, почитай, в тридцать сажен, неш дотянешься?

— Я... маненько задумалась, тетка Параня, и стежку прошла.

— Ну вот: только замуж вышла и уже задумалась, — усмехнулась Прасковья, дурашливо подергав Ольгу за воротник гейши. — Гляди, не осклизнись, а то одежину замараешь. Кто же в гейшах по воду ходит? Тутока сейчас хоть на санях съезжай — склизко, по траве иди лучше.

Женщины — Прасковья впереди, Ольга сзади — осторожно спустились по тропинке к Тереку, где стояла на воде метрах в пяти от берега байдачная мельница Евлампия Ежова, зачерпнули в той же очередности речной воды и, поправив на плечах коромысла, хотели возвращаться в станицу, но вовремя заметили спускающуюся к реке долговязую Стешку — надо подождать соседку. Поставив ведра на пожухлую траву, Прасковья только теперь вгляделась в Ольгино лицо. Оно заметно осунулось, в глазах тоска.

— Чтой–то, девка, подеилось с тобой? Не захворала ли часом?

У Ольги помимо ее воли дернулись в припадке рыдания губы, лицо перекосила судорога душевной боли. Ни слова не сказав в ответ, она молча упала Прасковье на широкую и крутую, как Харламов курган, грудь и затряслась в бурном, облегчительном плаче. Так в ненастье из тучи хлещет проливной дождь, облегчая тучу и ускоряя приближение хорошей погоды.

— Да ладно, Ольга. Что с тобой, доча? Какая беда приключилась?

— Жить... тетка Параня... жить неохота! — выкрикнула в промежутках между рыданиями Ольга, не отрывая лица от Прасковьиной поддевки, влажной то ли от слез, то ли от измороси.

— Ах, касатка моя жалкая, — вздохнула Прасковья, гладя выбившиеся из–под платка Ольгины волосы. — Я как чувствовала, что из этой затеи ничего путного не получится. И матери твоей говорила, и отцу... Ах ты, беда какая. Не любишь, стал быть, мужа своего?

— А разве можно полюбить пенек в лесе? Ах, какая я дура, тетка Параня! Какая дура! Не знала ведь, что немилого рука холодней гадюки подколодной.

— Зачем, в таком разе, замуж пошла? Тебя, кажись, никто не неволил.

— В отместку пошла, назло сделать хотела. А теперь свет не мил, впору хоть утопиться.

— Не затем ли седни на Крутые отправилась? — Прасковья сжала руками Ольгину голову, отвела от груди, строго поглядела в самые зрачки. Ольга прикрыла их веками.

— Не моги и мыслить об этом, — сказала Прасковья придушенно. — Я так и подумала грешным делом: куда это ее понесло с ведрами не в тую сторону? Дура и есть. У тебя вся жизнь впереди, а ты — в омут. Не дадут второй жизни, Ольгушка. Помрешь и не увидишь больше ни Терека, ни неба синего, ни как по весне деревья цветут. Не спеши на тот свет, голубушка, успеется, чай, належишься еще в сырой земле. Ну, будя, будя, размочишь мне одежину. Да и Стешка вон она уже. Увидит, разнесет по станице. Из–за того, небось, иногороднего чертогона, что с сватом Силантием на шашках?

Ольга кивнула головой.

— А чего ты в нем нашла хорошего? Обнаковенный мужчина. Есть из–за чего сохнуть, дерьма такого. Хучь бы казак был, а то мужик. Ну, ну, чего зенки вывернула? Не то сказала, да? А что мне говорить, по-твоему? Эх, милая! Чем сердце сушить да красоту допреж время изводить, лучше полюбить ясна сокола. Подмигни ненароком нашему станичному писарю. Чем не парень? Чем не казак? Сроду бы не посоветовала нарушать мужнюю честь, да вижу: какой из Кузи муж — маята одна, тошнотина. Утри слезы–то да улыбнись чуток. Вот так–то и лучше.

Подошла Стешка. Громыхнула ведрами о землю, одернула дырявый зипун, поправила: на узкой, похожей на кукурузный початок, голове такой же изношенный платок.

— Здорово, бабы, — сказала она бодрым, сочным, как спелый помидор, голосом, который вовсе не шел к ее сухопарой, изможденной фигуре. — Ну и погода, чума ее задави. Ни тебе жита намолотить, ни пеленки высушить.

— Будет еще хорошая погода, Стеша. Вот морозы начнутся, намолотишься тогда.

Стешка вздохнула, вытерла красной рукой такой же красный и длинный, как у гуся, нос:

— Тебе хорошо так говорить, Параська. У тебя какая семья? Кондрат, свекор да мальчонка — много ли им надо. А у меня шесть душ — детей и те одни девки. И что за проклятая наша бабская доля: лупляться дети, как курчата, не успеешь охнуть — и понесла.

— А ты помене корми своего Дениса мясом, а поболе квасом, — рассмеялась Прасковья.

— Какая у нас мяса? — грустно усмехнулась Стешка. — Не в атаманах, чай, мой Денис ходит, — Стешка искоса взглянула на стоящую вполоборота к ней атаманскую сноху. — Да и занедужил он вовсе, животом мается — страх один, так и корчит. Что ни съест, все наружу. Уж чего я не пробовала: от лихого глаза шептала, с уголька поила, крапивой живот обкладала.

— Крапивой хорошо, — одобрила Стешкин метод лечения Прасковья. — Крапива болезню вытягивает.

— Куды лучше, — шмыгнула носом Стешка. — Все пузо волдырями взялось. Ходила к Химочке Горбачихе. Та посоветовала больному переночевать под курячим насестом. Так его куры за ночь так обделали, насилу отмыла щелоком да мылом — последний кусок истратила. Из Терской бабка сказала, что нужно протащить его скрозь хомут. Да вот беда: хомута черт-ма. У нас, сама знаешь, коней нет.

— У нас бы взяла.

— Оно бы можно, да неудобно.

— Почему?

— Да ить вам тогда придется отсвячивать хомут, все в станице говорят, что я ведьма. А какая я ведьма, если весь век хархарами трясу, из бедности проклятой вылезть не могу.

— Ну что ты, Стеша... — смутилась Прасковья, ибо всего два дня назад обсуждала с Марьей Загиловой странное поведение соседки, вытряхивавшей рано утром дерюгу у плетневой дыры.

— Я и молебен отслужила в моздокском соборе за исцеление раба божьего Дениса, — продолжала делиться переживаниями Стешка. — Целую четверть набрала свяченой воды.

— Что ж, помогла ему святая вода? — поинтересовалась Прасковья.

— Не, — поджала блеклые губы Стешка. — Дала ему целую кружку, он выпил и выблевал.

— К доктору его надо свозить, — вмешалась в разговор Ольга. — Доктор поможет: у него лекарства, порошки всякие.

Стешка снова вздохнула:

— Мне об том и дед Хархаль советовал. Да на чем я его повезу? На быках? Так он околеет, пока доедет до Моздоку. Опять же, дохтарю трешницу давать надо, а то и всю пятерку, а где их взять? Верите ли, бабы, от думок воши в голове завелись...