Изменить стиль страницы

— Ну почему?

— Почему? Хочешь знать правду? Так вот: я не хочу жить в бедности. Бабка моя была нищенкой, мать всю жизнь христарадничала по соседям… Отца, когда убило в котельной, даже похоронить было не в чем… Мне надоела эта проклятая бедность! Я не хуже тех расфуфыренных барышень, которые шлындрают по Светланке и кушают в кафе «Жан» пирожные… Я тоже хочу жить по-человечески…

— Вот подожди, скоро произойдёт революция, и тогда…

— Ты эти байки можешь Васятке рассказывать. Это он, дурашка, верит. А я знаю: богатые и бедные будут всегда… И если выйду за тебя – вовек из бедности не вылезу…

— Ань, ну при чем туг бедные-богатые? Ты ведь любишь меня? Сама тогда в парке говорила…

— Ну, говорила. Ну так что с того? Любовью сыт не будешь!..

«Ванька жениться хочет, а Анка не дает, — подумал Васятка, пожалел матроса, но тут же осудил его: — И чего унижается перед этой дурой!»

Он завозился на кровати, характерно покашлял, и шёпот смолк.

Из письма рядовому Владивостокского минного батальона Кириллу Кудрявцеву от брата Александра Кудрявцева, рабочего ткацкой фабрики г. Иваново-Вознесенка Шуйского уезда Владимирской губернии.

«…Отец наш, брат Кирюха, совсем старый стал, силы уж не те, да и мать хворает, погнула спину достаточно. А подсобить некому, дела у самого горящие[12]: и уволен за участие в… (зачеркнуто). Заваруха эта были целых 72 дня, а сколь народу… (зачеркнуто) на той реке Талке – страсть! Ну ничего, как аукнется, так и откликнется… Наши заводские ораторы ходят в деревню, толкуют с мужиками, те вроде соглашаются, что надо… (зачеркнуто), но говорят, что ежели станете говорить, что бога не надо, то колом прогоним… ещё слишком религиозны и запуганы, боятся начальства… Ты, Кирюха, лишнего не пиши, у нас письма от солдат… (зачеркнуто)».

Глава V

1

Дородный господин в шапке-боярке и широкой барской шубе с мокрым от растаявшего снега бобровым воротником, сановито кряхтя, поднимался по грязной, заслеженной, усеянной окурками лестнице на второй этаж. Мимо него вверх-вниз сновали солдаты, железнодорожники и прочий служилый люд. Многие узнавали доктора Ланковского, кланялись ему, главному врачу дороги. Он снисходительно кивал в ответ.

На лестничной площадке он остановил солдата.

— Скажи, милейший, где тут помещается исполнительный комитет нижних чинов?

— Это где господин Шпур заседают? Во-он в той комнате, кажись, двенадцатый номер.

Ланковский медленно пошёл в указанном направлении, обдумывая ещё раз предстоящий разговор с председателем исполкома, недавним своим соседом по камере. Тогда, на гауптвахте, доктор покривил душой, сказав, что абсолютно не волнуется по поводу своего ареста. И тогда, и особенно сейчас он был обеспокоен, не скажется ли всё это на его дальнейшей карьере. Он уже ругал себя за мальчишескую, как он её сам теперь называл, выходку с полковником Кремером. Беспокоило его и то, что он освобождён, так сказать, не сверху, а снизу: у властей может сложиться мнение, что он один из главарей мятежа, один из тех, кто выпускал на волю пресловутого джина…

Обдумав всё это, доктор пришёл к выводу, что надо срочно восстанавливать реноме, доказывать свою лояльность. Причем это делать надо не дожидаясь конца бунта – тогда будет поздно, а сейчас, когда город в руках мужичья!

В союзники себе Ланковский наметил Шпура, памятуя об истерическом поведении последнего в камере гауптвахты. Доктора, правда, немного смущало то обстоятельство, что сам он тогда бравировал своим спокойствием и хладнокровием и почти неприкрыто посмеивался над перепуганным незадачливым Робеспьером, а сейчас испытывает примерно те же чувства… В конце концов доктор решил повести беседу со Шпуром таким образом, чтобы тот не догадался о причине визита.

Он открыл дверь с номером 12 и сразу увидел коллегу председателя. Шпур сидел в своей излюбленной, ставшей за эти дни постоянной позе: обхватив руками голову, поросшую рыжим ёжиком, и уперев омертвелый взгляд в стену. Услышав скрип отворяемой двери, он схватил было перо, но узнал доктора и вскочил, радостно просияв:

— На ловца и зверь бежит! — воскликнул он. — Я только что думал о вас, господин Ланковский.

— Весьма польщён. Но позвольте узнать, чем же моя скромная персона привлекла ваше внимание, ведь оно сейчас, как я понимаю, должно быть направлено на решение важных, можно сказать, государственных проблем…

Ланковскому было не до шуток, но, как и раньше, при виде этого доморощенного вождя он не мог удержаться от иронии. Шпур, впрочем, не заметил её.

— Понимаете, господин доктор, движение гарнизона за осуществление свобод, объявленных манифестом, приняло… м-м… уродливые формы и может привести к печальным последствиям… Я имею в виду не только эксцессы, на которые способны революционные войска, опьяненные сознанием своей силы, но и ответные действия властей… Вновь польётся русская кровь, которой и без того достаточно пролито на полях и сопках Маньчжурии…

Шпур впадал в обычный для него патетически-истеричный тон, которым он зажигал толпу на митингах, и Ланковский, зная, что это надолго, поспешил остановить этот словесный поток.

— Всё это так, но при чём здесь я? Ведь вы же сами говорили тогда, в камере, что я человек далёкий от революции…

Шпур замялся.

— Гм… кажется, я действительно что-то такое говорил… Но одно не исключает другое… Вы, доктор Ланковский, заслуженный и уважаемый человек в Приморской области, не спорьте, не спорьте, это всем известно, и только вы можете споспешествовать мне в деле умиротворения гарнизона…

Он долго ещё говорил о тёмной массе, о тяжком кресте вождя, о русской крови, пролития которой нельзя допустить, и т. д. Но доктор знал, что не кровь, пролитая русскими, волнует этого обрусевшего немчика, а страх за собственную шкуру. Тем не менее Ланковский стал подыгрывать ему, поддакивать, дескать, совершенно верно, кровь – это ужасно, масса темна, крест тяжек, но кому-то ведь надо нести его… Короче говоря, оба председателя сошлись на том, что надо идти к новому вр. и. д. коменданта и совместно с ним искать пути успокоения гарнизона.

Шпур заметно повеселел, бодро забегал по комнате, собираясь. Когда в кабинет вошёл член комитета ефрейтор Кириллов и вопросительно посмотрел на председателя, тот важно сказал:

— Если будут спрашивать – я в войсках!

Они вышли на улицу в снежную круговерть. Ланковский, с усмешкой глядя, как Шпур зябко ёжится в своей шинельке, неожиданно сказал:

— Как я наслышан, приказ о вашем увольнении из армии был отдан ещё позавчера, а вы до сих пор в военной форме. Не сочтет ли это комендант вызовом?

— Вы думаете? — встревоженно спросил Шпур и даже остановился. — Может, сбегать домой переодеться? Правда, далековато, живу я на Экипажной…

— Ладно уж. Авось и так сойдёт. Идёмте.

Когда вр. и. д. коменданта Моделю доложили, что его хотят видеть председатели комитета нижних чинов и союза железнодорожников, генерал немало струхнул, он решил, что они явились его арестовать. Модель был человеком новым в крепости, никогда не видел ни Шпура, ни Ланковского, но слышал, что это и есть самые главные смутьяны, из-за которых в конечном счёте и поднялся гарнизон. Разволновавшись и не зная, что предпринять, он через адъютанта попросил господ председателей подождать немного в приёмной, а сам бросился к столу и принялся шарить по ящикам стола и в сейфе, бессмысленно перекладывая документы с места на место и в то же время с ужасом ожидая возмущённых криков в приёмной и последующего за тем вторжения в кабинет бородатых дядек с винтовками. За дверьми, однако, было тихо. Когда генерал, взяв себя в руки и держась с достоинством, хотя и с трагическим выражением на лице, с каким обычно отдают шпагу победителю, вышел наконец к посетителям, то не нашёл здесь страшных бородатых дядек, каких рисовало ему воображение. Он увидел чинно сидящих на стульях и смиренно ждущих, пока он освободится, худого рыжего поенного чиновника и дородного господина в безупречной тёмно-синей тройке. При виде генерала оба встали.

вернуться

[12]

Горящие — плохие (новгород. диалект).