Наметил себе: «А этого Вознесенского надо будет посмотреть. В училище увлекаются стихами Эдуарда Асадова». Майя сказала:

— Потому, что доступно, понятно, близко, наконец… Ну вот, а эти слушают и такое…

То, что зазвучало с магнитофонной ленты за его спиной, по его понятиям, не имело к музыке никакого отношения.

О чем они будут говорить, когда он выйдет из комнаты? Что их огорчает? Радует? Что они думают о себе, о жизни. Лица-то хорошие, юношески чистые, живые. Посидеть бы с ними, выпить чашку чая. Только Светку, пожалуй; удивит такое его желание. Может, даже поставит в неловкое положение.

Нина Павловна уже поставила ему на стол в кухне тарелку домашней лапши с фрикадельками. Только теперь, опустившись у: своего места возле стола и уловив вкусный запах молотой говядины, вспомнил, что так и не поел за весь день. До собрания не успел, а потом… Показал головой в сторону комнаты дочери:

— И часто они так… заседают?

— Что ты имеешь в виду? — холодно поинтересовалась Нина Павловна. — Развлекаются много? Да уж не так, как мы с тобой в свое время!

Помолчала так же недружелюбно и добавила:

— А ты хотел бы, чтобы она жила по-другому? Светка развлекается ровно столько, сколько и другие. Не больше и не меньше.

Было ясно, что разговора не получится и лучше помолчать. А хотелось поговорить. И о Светке, и о тех, в училище. Когда-то Нина Павловна интересовалась его служебными делами, более того, горячо вникала в них. И теперь, вероятно, могла бы что-то подсказать, помочь советом, как бывало. Жена и слушать не хочет про его девочек, отмалчивается с таким презрением, что у него и язык не поворачивается продолжать разговор.

Ночью опять не спалось. Перебирал в памяти те несколько фраз, которыми перебросился с женой за ужином, вспоминал живые, ясные лица гостей дочери и тех, на собрании в училище, словно подернутые глухим безразличием… Что же это такое?.. Да, он обвиняет родителей некоторых девочек в преступной безответственности перед детьми, однако его самого тоже не очень-то воспитывали, если разобраться. Но вот ведь не вырос же он хулиганом, бездельником, хапугой! А Светка… Уж с ней-то понянчились! Мать сама водила ее и в музыкальную школу, и на фигурное катание, и в театры, а что из нее выросло? Еще неизвестно.

Что думают обо всем этом Майя, Маргарита, Серафима? За какие-то два-три месяца он успел привязаться к этим женщинам, проникся к ним доверием. В их обществе ему теперь интереснее и лучше, чем дома. Но… в их глазах он, директор, должен обо всем иметь собственное мнение. Ему не пристало показывать перед членами коллектива своих сомнений растерянности.

Дина! Вот перед кем он может выговориться до конца, только Дина, пожалуй, и не захочет теперь его видеть. Молчал столько! Она тогда, еще по осени, позвонила ему сама, предложила встретиться, а он замотался со своим училищем и не сумел выбраться. Так уставал и душой и телом.

6

Это произошло еще до училища. Он возвращался из командировки в Москву. Всегда предпочитал самолет, а тут махнул на него рукой: погода стояла такая, что было неизвестно, что лучше — сидеть в ожидании в аэропорту или выспаться на вагонной полке.

Сначала в купе то и дело менялись попутчики, а на вторую ночь остался совсем один. Вернулся после ужина из ресторана и сразу же завалился спать, благо, коротать время было не с кем, газеты были прочитаны, а захватить с собой книжку он не догадался. Отвык с самолетами от долгой дороги.

Проснулся, естественно, рано. И сразу же смежил веки. Решил, что почудилось. Напротив, на второй нижней полке купе, сидела молодая женщина. Расчесанный на прямой пробор, застилая ей грудь, плечи, струился поток волнистых темно-русых волос. Они были очень хороши, отливающие золотом, тонкие, должно быть, очень мягкие. Женщина, видимо, собирала их в узел, в руке у нее была расческа, на столике — шпильки, и загляделась в окно. Черты липа четкие, некрупные, а глаза девичьи, влажные, удивленно распахнутые, сине-серые, с лиловатым оттенком.

«Как те фиалки», — вспомнил он, и так же, как тогда, в сердце вдруг упруго толкнулась радость. Она помогла побороть невесть откуда взявшуюся робость:

— Доброе утро! А я сплю и не знаю, что у меня новая попутчица.

— Доброе утро, — голос у женщины прозвучал довольно сдержанно. Она с явным сожалением оторвалась от окна и принялась за волосы. Она так быстро собрала их в узел, что у него вырвалось невольно:

— Ну, что вы!.. Прятать такую красоту! Странный вы народ, женщины!.. Побрякушки на себя всякие навешиваете, а такую красоту прячете.

— Не будешь ведь так ходить! — усмехнулась попутчица.

Искренность его восхищения, видимо, все же подкупила ее, глаза потеплели. Когда она уложила волосы в узел, стали видны ее неширокие плечи, высокая шея. На ней была светлая шерстяная кофточка без застежки и клетчатая юбка с разрезами по бокам. Такой же жакет висел у двери рядом со светлым пальто.

Она была не очень разговорчива, но если уж отвечала, то смотрела при этом собеседнику в лицо, а его, Алексея Ивановича, волновал этот прямой, по-детски чуть исподлобья, взгляд. Взял и рассказал ей зачем-то про фиалки.

Он увидел эти цветы впервые в ГДР, куда попал с группой ветеранов двадцать лет спустя после войны. Крохотный лиловый букетик фиалок ему преподнесла маленькая беловолосая девочка-немка в красной юбочке с корсажем. Подавая ему цветы, девочка поклонилась, отставив полную ножку. А он долго удержал цветы на ладони, опасаясь, что его большие пальцы сомнут нежные лепестки. И все оглядывался вокруг.

На горных склонах в темной зелени лесов лежали небольшие городки — будто игрушечные домики с высокими черепичными кровлями, с башнями ратуш. Только там, где тусклой извилиной отсвечивала река, высились фабричные трубы. Но даже эти трубы не нарушали мирной, идиллической картины, описанной еще Генрихом Гейне в его знаменитом «Путешествии в Гарц». И этой картины, и милого личика ребенка, крошечного хрупкого букетика на его ладони — всего этого могло бы и не быть, не приди сюда, в эту чужую страну, он, советский солдат, тогда, двадцать лет назад. Но он пришел, и во влажной прохладе лесов тут по-прежнему цветут фиалки с лиловыми лепестками и едва уловимым ароматом. Растут дети. А что может быть в жизни лучше детей и цветов?

Подумать только! С последнего дня войны прошло целых двадцать лет, а он, Копнин, жив, более того, причастен к этой мирной жизни, привык к своему счастью, а ведь надо бы напоминать себе о нем каждый день, каждый час. И еще о тех, что остались лежать в этой чужой, не нужной им земле, потому, что у них есть своя, родная, но они лежат здесь уже двадцать лет, а могли бы вот так, как он, стоять с цветами в руках и видеть это синее небо, мирные дома и лица детей.

В гостинице он бережно разложил букетик фиалок между страницами дорожного блокнота, а дома переложил засушенные Цветы в темно-голубой пятитомник немецкого поэта, что стоял на полке в Светкиной комнате.

Конечно, он не сумел передать спутнице и десятой доли того, что перечувствовал и передумал тогда в ГДР, стоя фиалками в руках, стало даже досадно за свое косноязычие. И все же тонкое лицо собеседницы смягчила задумчивость, глаза погрустнели, тронула легкой кистью руки узел волос.

— Видимо, это уже навсегда в нас — война… Мне было совсем немного лет, когда она началась, но я помню все. Как провожали на фронт, как кричали женщины, как боялись в каждом доме «похоронок»… И очереди помню в магазинах. Сама стояла. Тогда все время хотелось есть.

Отвел взгляд от лица спутницы и сказал неуклюже, стесняясь самого себя:

— Я отчего вспомнил про фиалки?.. Глаза у вас фиалковые, да. Вы не сердитесь, ей-богу, в самом деле.

Она свела было темные, намного темнее волос, брови; но посмотрела на него, и все лицо у нее засветилось от скрытого смеха. Губы у нее были свежие, полноватые, такие губы не бывают у злых женщин.

— Так чего же вы извиняетесь, если это действительно так?