Помолчали. Было слышно, как поет в трубах вода. Потом Зойка сказала устало:

— Может, зря я так… Может, она, Телушечка, поговорит только и забудет?

…По вечерам долго не удавалось заснуть. Память вновь и вновь прокручивала картины суда: темноватый зал, помертвевшее лицо матери, наголо обритая квадратная голова Андрея… Вся ее, Риткина, «легкая» жизнь, как назвал тот, из милиции. Легкая! Она была нелепая, бездумная, пошлая, эта жизнь, и еще там какая, только не легкая, вот уж нет!.. Перебирала в памяти эпизод за эпизодом свои поступки, слова, поступки Андрея… Вообще, она все еще жила тем, что осталось за стенами училища, а то, что происходило рядом, было глубоко безразлично.

— Зря ты так… ушла в свою нору, — заметила как-то Зойка. — Без людей не проживешь. И здесь есть неплохие девчонки. Я уже не говорю о мастерах и учителях.

И все-таки Ритка не могла ничего поделать с собой. Не то чтобы только и думала о своем, днем и мыслей-то никаких не было, так, пустота, а по ночам они не давали покоя. Вот ее затолкали в это училище и думают: все встало на свои места все разрешилось. А на самом деле…

Сон приходил перед рассветом, а просыпалась она от гвалта, который девчонки поднимали в половине седьмого. Дежурные стаскивали с засонь одеяла, те отбивались подушками.

Дверей в группах не полагалось, чтобы всегда можно было войти в комнату. На месте дверных проемов висели занавески. Богуславская со своими подружками подобралась к ее койке еще до подъема. Было где-то около шести, в комнате было уже светло.

Лукашевич набросила покрывало ей на лицо, Богуславская уселась на ноги, Альма перехватила руки.

Они, вероятно, сумели бы сделать ей «темную» отчаяние и ужас придали Ритке сил. Выдернула ноги из-под Богуславской, двинула Альме руками в лицо, вскочила.

С подушек, разбуженные возней, кое-где приподнялись заспанные лица, но никто, — Ритка поняла это сразу, не собирался прийти ей на помощь. Даже Зойка. Привстала в постели, бретелька рубашки скатилась с плеча, глаза округлились.

Графин оказался в руках случайно. Схватила его с тумбочки и вскочила на нее, чтобы хоть на какое-то время оказаться недосягаемой для Телушечки и ее подручных.

Сопротивление обозлило Богуславскую, бросилась к тумбочке. Дворникова растерялась, она тоже не ожидала отпора, принялась засучивать рукава. А Лукашевич уселась на Зойкину кровать и расхохоталась. Она была смешлива.

Богуславская намерилась сдернуть ее с тумбочки за ноги, уже протянула руки… Вот тут она, Ритка, и хватила графином о спинку кровати. Хлынула вода, посыпалось стекло. В руке осталось только горлышко с острыми неровными краями. На это горлышко Богуславская чуть было и не напоролась своей красивой белой шеей. Ее спасло какое-то мгновение. И она это поняла. Отпрянула торопливо, лицо побелело прошептала в бешенстве:

— Ну, хорошо же! — обернулась к своим подручным. Звонкий смех Лукашевич еще больше обозлил ее. Обдала Таньку презрительным взглядом, схватила за локоть Дворникову — Пошли!.. Растяпы!

Они скрылись с Альмой за портьерой так же незаметно и быстро, как и появились. И только тогда все вскочили, поднялся шум. Кто-то бросился за воспитательницей.

Ритка постояла еще некоторое время на тумбочке, горлышко графина выпало из ослабевшей руки. Ослабли и ноги. Вяло опустилась на свою койку, набросила на себя колючее одеяло.

Над головой прошелестел сочувственный шепот Зойки:

— Надо же! Это они поколотить тебя хотели! Я же говорила: не связывайся.

И тут прозвучал требовательный голос воспитательницы:

— Ты здесь, Грачева? Ступай в учительскую. Хотя постой погоди, пойдем вместе.

В коридоре Любовь Лаврентьевна забежала вперед, вгляделась в лицо, поинтересовалась простодушно:

— И как ты это ее, а?

С трудом разжала онемевшие губы, голос прозвучал монотонно:

— Она же сама… Сунулась. Когда тут было выбирать?

— Так-то оно так, да ведь ты чуть ее не зарезала! — вздохнула воспитательница. — А ну как напоролась бы она, что тогда?

…Когда Любовь Лаврентьевна в конце концов проводила ее из учительской в кабинет директора, Ритка уже сама поторопилась пристроиться на стул у двери. Голова болела все сильнее, темя и виски будто перехватило тугим обручем, мутило. Потом замельтешило в глазах. Кажется, еще попыталась позвать воспитательницу, но Любовь Лаврентьевна, заторопившись домой, уже плотно прикрыла за собой дверь.

И вот ее снова упрятали в изолятор. Интересно, сколько ее здесь продержат? А может, отправят куда-нибудь еще? Куда?

Было как-то все равно.

5

Когда жена говорила: «Сходил бы ты к врачу, что ли… Или курить бросил», отмалчивался. Был он у врача. Даже у двух. Невропатолог, к которому его направил терапевт, молодой еще мужчина, — ему было не больше тридцати пяти, тщательно осмотрел его, обстукал молоточком, долго и много писал, потом устало поднялся со стула и тут же снова присел, уже на край стола.

— Да, терапевты правы: работу вам надо сменить. И еще придется полечиться. А главное — отдохнуть. Раньше у вас не возникало такой необходимости? Раньше…

Врач помолчал. Он был, судя по всему, из тех парней, что идут в медицину по велению сердца и делают свое дело самым добросовестным образом, порой уставая до предела и чертыхаясь, но ни при каких обстоятельствах не изменяя ему.

— Не замечаю, чтобы я изменился.

— Вероятно, так оно и есть, — согласился врач. И все же вы стали старше.

— Неужели, — вслух удивился Копнин и сам заметил, как живо он обернулся к врачу при этих его словах, — неужели я уже старик?

Врач усмехнулся. Лицо у него было еще совсем мальчишеское, чистое, тонкое, глаза густой осенней голубизны, чуб светлорусый.

«Русак, — подумал Копнин, — среди сибиряков такие не встречаются. И жена, вероятно, врач. За ужином обсуждают своих пациентов».

— Ну, положим, еще и не старик, но… фронтовики начинают сдавать раньше. Даже те, что не были ранены. Это отмечаю нс только я. Поспокойнее бы надо, не принимать всего близко к сердцу. А вы нс можете, знаю.

Он выписал микстуру, таблетки, сказал, что нужно заполнить курортную карту и съездить в санаторий.

Микстуру заказывать не стал, не хотелось с ней возиться, а таблетки выкупил и, когда вспоминал о них, глотал по одной. Хранил их на работе в столе. О санатории нечего было и думать. Он только-только, что называется, вник в дела своего нового хозяйства.

Иногда, правда, все же приходила в голову мысль, что если уж он так сдал, лучше бы ему тогда оставаться на свое, прежнем посту. Тут, в училище, могла свести с ума уже одна Богуславская. Он и представить себе раньше не смог бы, что какая-то девчонка может попортить ему, мужику, прошедшему огни и воды, столько нервов. Да если бы одна Богуславская!

Что люди не ангелы, он понял еще на фронте. И все же… Ученица малярного отделения, известная в училище под кличкой Надька-блоха, решила отметить день своего рождения. Пристроились в закутке за ящиками, подальше от глаз воспитательницы. Надька и еще пять девочек. И на ящик, заменявший им стол, поставили бутылку. Конечно, захмелели, перессорились и чуть было не передрались. Беду успели предотвратить. Доложили ему утром. Вызвал к себе Надьку и, наверное, с минуту разглядывал ее. Девчонка как девчонка! Ну, не красавица, ну, вульгарна, ноги в парусиновых потрепанных брюках ставит широко, глаза наглые.

— Объясни, пожалуйста, непонятно мне: зачем вам понадобилась водка?

На круглой Надькиной физиономии не появилось и тени смущения.

— Так день рождения ж…

— И все равно. День рождения, праздник, конечно. Купили бы конфет, торт вкусный, ну, что там еще?.. Мороженого, наконец. Вы же девочки.

Надька не отозвалась, уронив вдоль коренастого нескладного тела руки. Когда он повторил свой вопрос, уставилась в пол.

— Нам где уж!.. Нам уж не до хорошего.

Она так и не поняла ничего. Отправил Надьку из кабинета, а сам долго не мог сдвинуться с места. Вроде всякое он уже повидал, все должен уметь себе объяснить, а вот такое уразуметь не в состоянии.