Изменить стиль страницы

Я в ужасе закричал, заплакал. Разобравшись, в чем дело, отец спокойно, но настойчиво сказал:

— Одевайся, Гера.

Я упирался. Он же набросил на плечи свое пальто и вышел в сени.

— Я жду, — послышался его голос.

Преодолевая страх, осторожно переступил порог…

Отец уже стоял посредине двора. Стоял, высоко подняв голову, любуясь присмиревшей природой, зимним небом. На меня он будто и внимания не обращал.

Я оглянулся. Никого нет. До отца шагов десять-пятнадцать. Отец молчит. Жутковато.

— Батя… — тихо позвал я.

— Что стоишь? Иди сюда, — отозвался он.

Я подошел.

— Следы от наших ног видишь на снегу?

— Вижу.

— А где же того человека следы?

Замирая от скрипа снега под ногами, я потоптался вокруг отца, оглядывая наши следы и ровные, чистые, как искрящийся нафталин, волны сугробов. Никаких других следов не было.

— Здесь никто не проходил, Гера, — сказал он. — Это тени от деревьев тебя напугали.

И отец повернулся к дому.

— Идем спать, сынок.

Я бросился было за ним вдогонку, но, поборов страх, стараясь не спешить, подошел к окнам, еще и еще раз осмотрел только что наметенные сугробы снега. Когда окончательно убедился в том, что здесь никого не было, вернулся домой. Отец как ни в чем не бывало разговаривал с матерью о чем-то совершенно постороннем.

С тех пор я не помню случая, когда бы чем-нибудь вот так, без всякой причины, напугался. В минуты надвигающейся опасности, еще мальчишкой, прежде всего старался осмыслить, понять — что же там, за темным „окном“ страха?.. Мне, конечно, как и всякому, не чужд страх, но с того дня я стал учиться владеть собой и перебарывать это липкое и омерзительное чувство».

…Шло время. Сын рос. Читал я в свои школьные годы книжки про музыкантов, горевал о их тяжелой судьбе, но всегда поражался, как настойчиво идут эти чудо-люди нелегкой дорогой труда. Сколько же надо сил и времени простому смертному, чтоб овладеть искусством, хотя бы приготовить себя к умению наслаждаться творениями редких гениев Земли! Блеснули они в веках звездой мелькнувшей, просияли и для меня и для сына. Как сделать, чтоб он к ним не был слеп и глух? С чего начинать?

Знал по описанию, в какой среде вырастали многие музыканты, художники, писатели, артисты. Какую среду мы могли предоставить сыну, чтоб возникло увлечение? Одаренные дети приметны, они сами подсказывают свою нужду. Как же быть с теми, кто долго не находится? Предоставить их самим себе? А сколько они будут стоять на распутье, по верной ли дорожке двинутся? Чудо-ребенок радует нас, но будущее неприметных детей должно волновать: их множество, им надо помочь раскрыться. Это трудно, равно маленькому открытию. Не ждать, не бездельничать, а пробовать «искушать».

Вот сидит он у стола, лобастый, с тонкой шеей, открытыми безбровыми глазами, слушает или смотрит, как я играю на скрипке? Вероятно, смотрит. Следит за движением пальцев, за качающимся смычком, наблюдает, как белая канифольная пыль оседает тонким бусом под струной. Слышит ли он гавот Люлли, раскачает ли его малюсенькую душу на своих волнах мелодия Глюка? Не знаю, но струна поет для него.

Сын, удовлетворив любопытство, принимается за свои забавы: с шумом возит по комнате деревянную автомашину, бибикает, фырчит, подражая работающему мотору. Нет, Моцарт в детстве был не таков… Он лип на звуки, слушал их. Что ж, пусть около уха сына бьется все-таки хорошая музыка.

Чтоб у нас побольше было доброй музыки, купили патефон. «Ходовых» пластинок я не брал, так как решил закрыть дверь в свой дом тому, чего не любил, что считал «музыкальной лузгой».

Запели у нас Руслан, «Рыцарь Грааля», Берендей о цветике, что «дышит неуловимым запахом весны, тревожа взор и обонянье». Князь Игорь поведал горечь плена, жажду свободы и борьбы. А «Рассвет над Москвой-рекой» был похож на утро над речкой Журавлихой, только колоколов не было. Их заменил звук крупных капель росы с лаковых листьев тальника.

Сын увлекся патефоном, усердно крутил его. Понимал ли музыку — не знаю, не определил. Помешала война.

Есть ли в мире что-нибудь более ненужное, чем война? Она отрывает от мирных дел, от несвершенных замыслов. Океаны ума и энергии уходят не на созидание, а на разрушение. Гибнут неповторимые ценности, подаренные веками, без времени гаснут жизни… А сколько не сделано еще нужных, неотложных дел на земле!

Отыщется в каком-нибудь уголке мира черная сила, разразится гнусом, поразит окружающее тлетворным дыханием, развернется, гремучая, — столкнет народы, и прольется кровь.

Коротка жизнь человека, жалко ее, но вечно живет народ, Родина, а в ней — дети, среди которых и мои — сын да только увидевшая свет дочь. За вас, чтоб не заглохли вы, раскрылись и цвели, хлынул на борьбу поток народный, и я вместе.

Оставил жене двух малышей и надежду… Если не придется увидеть победы, — верю: ее принесут живые живым!

Полевая почта доносит короткие вести из дома. Сын пошел в школу, дочь уже переступает сама, скоро побежит. И озаряются трудные дни войны теплым светом жизни, и просится в треугольник солдатского письма стих:

Здесь очень трудно, вам — не лучше.
За то, что в дорогом краю
Нет в небе свастики паучьей,—
Я в заграждении стою.
      Не хочу, чтоб танк орущий
      Тупою тяжестью своей
      Когда-нибудь подмял и сплющил
      Моих детей, чужих детей!
В истории, набрякшей кровью,
Кровоточат века войной,—
Но озарится светлой новью
Наш страдный мир, втройне родной!
      Придет пора, да жаль не сразу:
      Войне — ни окон, ни дверей!
      Против нее лишь будет разум
      На вооруженье у людей.

Жена писала, что сын учится примерно, но пишет грязно. Трудно с тетрадями. Увлекается лошадьми, ездит со взрослыми в поле за сеном, торчит в кузнице до потемок, домой заявляется чумазым, с железками в кармане. Хорошо, что дедушка приструнивает его. Она спрашивала у меня совета, как обойтись с непоседой, просила написать ему отцовское внушение. Трудно советовать, когда четвертый год не вижу семьи. Сын уже в третьем классе. Теперь он усиленно знакомится с миром, лезет в каждую щелку. Это — право молодой жизни. Без ежедневного узнавания невозможно жить полно.

Написал, чтоб жена руководила детством сына, но не отнимала его. Сыну тоже написал, но не внушение, а просил рассказать о своих делах.

Вот они, родные, со старанием написанные и с усердием закляксанные короткие «повести».

«Карасей в пруду много. Ставим с дедушкой корчаги. Плаваем на корыте. Дедушку оно не держит. Корчажки вытрясаю я, он ждет на берегу».

«Бабушка все хворает. Посолили рыбу, надели на веревочки. Дедушка растянул всю рыбу на улице по стене. Трогать не велел. Я взял только две — вкусная!»

«В школе учили противогаз. Надевали. Учительница сказала, чтоб сидеть дольше. Я хотел всех пересидеть, да там чем-то пахнет».

«Собираю в лесу коринки от старых пней. Хожу за сосковыми шишками. Свиньям собираю лебеду. Уж всю сорвал. Мама ругает, что мало. Дедушка говорит: не шуми, он еще поищет. Я пойду в мастерскую к дяде Грише, там гвоздики выпрямляю. А свиньи мне надоели».

«В кузнице совсем интересно. Дядя Максим бьет молотком по красному железу. Искры попадают в угол. Мы их ловим. Помогаем дуть мех. За это дядя делает нам плитки: в бабки играть. На моей наковал: Китов. Я говорю: не так, а он говорит: это не „китрадка“, а железо. Пальцем не затрешь».

«Бабушка умирала страшно. Похоронили ее. Дедушка молчит. Он палки, на которых несли бабушку, принес домой с могилок. Тетя Маня заругалась на него: кто так делает? Новую смерть зовешь? Дедушка говорит: я сам на кону. С умом жить — можно на одних палках всю деревню похоронить. Что без дела лес губить? Пусть растет».