Изменить стиль страницы

— Земля, Роман, как тогда, так и теперь, требует ухода: пахать да обихаживать ее не абы как, а с сердцем. На землицу стали глядеть с высокой колокольни, — возразила ему Екатерина. — Надо любить крестьянина — тогда тот отплатит ответной. А отплатит-то земле. Наука немудреная, да, видно, без ней не обойтись.

Сестра, должно быть, высказала верные и даже глубокие мысли, но они… как-то не доходили полностью до сознания Романа Романовича. Он любил крестьян за их сердечную простоту и безотказность в работе, как любил в целом весь народ, считая его создателем всех благ жизни, но в душе его закрадывалось, когда слышал такие суждения, какое-то недоверчивое, скептическое чувство, основанное, как он хорошо осознал здесь, в Демьяновске, вблизи народной жизни, на чувстве превосходства людей умственного труда над теми, кто работал руками. Тут было ущемленное самолюбие: «Какой-то там мужик — корень жизни, созидатель, кормящий людей, а что же тогда я? И все мы?» — шевелилось в его голове. Но сейчас он напрочь изгонял из себя этот протест как вредный.

— Пожалуй… ты права, — ответил он сестре, поднявшись из-за стола и желая лечь спать.

Но он, походив из угла в угол, подсел к сестре — та сучила пряжу. Что-то отгоняло мысль о сне. Какая-то печаль, одновременно тяжелая и светлая, терзала его душу.

— Не могу себе простить! — выговорил он горько. — Там я ничего не знал, что старой деревни уже почти нет больше! Когда же это случилось?

— Ответь-ка — когда? Прежде чем зубу ныть, надо подгнить евонным корням. Так и тут. Исподволь, Роман, не единым днем порушалась. Все захотели чистой жизни. И все это, братец, от охлажденья к земле. Мы все ее перестали любить. Она нам стала мачехой. А с мачехи, стало быть, и спрос не велик. Простая сказочка.

XXIII

На другое утро, чуть свет, с ружьем — скорее для виду, чем для охоты — он отправился в Гольцовский лес. Войдя в Заказ, он остановился на развилке двух глохнущих дорог, прислушался и огляделся. Было еще мглисто и тихо кругом, ему даже показалось, что остановилось время. Он воскресил в памяти свои прошлые страстные мечтания о самопожертвовании, о жизни не ради себя, а ради людей. «Да тогда я ненавидел зло, фальшь, сытость. Что же стало со мной?» И он вспомнил брошенные ему в лицо озлобленные слова домработницы: «Наел пузо, несчастный!» Она ушла, отказавшись от окончательного расчета, и только сейчас, в глухом осеннем лесу, в тишине и одиночестве, ему стало стыдно за себя. «Ведь я мог ее вернуть и упросить остаться. И я бы не раскаивался теперь. Слиться с землей, со зверьем, с муравьями — разве не это одно счастье?» И он присел на пень около огромного коричневого кишащего, пахнущего спиртом муравейника. Над ним стояла и тихо млела, едва слышно звеня очеканенной червонным золотом листвой, с гладким, будто обернутым белейшим ситцем, стволом молодая береза, и ему почудилось, что в ее лепете он разгадал сокрытый от человека язык природы. Слезы навернулись ему на глаза. Послышалось легкое, но свежее дуновение, небо раскрылось, брызнуло жарче солнце, и в душе Туманова отразился свет. Несмотря на осеннее увядание, на закат природы, он чувствовал могучее дыхание этого дикого, заброшенного людьми леса. Он стал наблюдать за муравьями, которые текли коричнево-черными нитками по земле в разных направлениях, но возвращающиеся обратно с ношей в один их общий дом. «Они без передыху трудятся для всех, а я жил для себя и думал, что счастливый. Как я заблуждался!»

До слуха его донесся петушиный крик, и Туманов отчетливо вспомнил, как десять лет назад ходил в соседнюю деревню Сеньково нанимать мастеров-плотников и одна старуха сказала ему, что он «пущает дым», не поверив в его слова, что он знает народ, потому что сам вышел из него. Тогда он не обратил никакого внимания на слова этой ничтожной старухи, но сейчас Роман Романович вдруг почувствовал потребность в разговоре с ней. За все десять лет, конечно, он никогда не думал о ее существовании. «В чем душа держалась…. а ведь не я возвышался над ней, а она надо мной. Парадокс! Любопытно будет с ней поговорить». Он поднялся и направился по узкой тропе по направлению петушиного крика. Он не ошибся: действительно, вскоре засветлело и сквозь красно-ржавый осинник Роман Романович увидел четыре хаты около леса. Сперва ему показалось, что это была другая деревня, но, присмотревшись, он узнал место, узнал задранный колодезный хобот, а затем и хату плотника. Хатка пригнулась, почернела, но все-таки стояла еще, жила. Десять лет назад, как помнил Туманов, Сеньково насчитывало не менее сорока дворов. Спустившись под изволок и войдя по опалой, пахучей листве в поределый березовый колок, он увидел сгорбленную жилистую, в плисовой вытертой курте старуху, таскавшую на тропинку хворост. Старуха, разогнувшись, как могла, поглядела на подходившего к ней Туманова и усмехнулась продавленными губами. Старуха эта была Авдотья. Роман Романович поздоровался с ней и по всевидящим насмешливым глазам старухи узнал ее.

— Ну как ты тут, бабушка? — спросил он доверительным тоном, присев на валежину.

— Живая. Хлеб жую.

— Старик все плотничает, наверно?

— На погосте, — ответила со вздохом Авдотья.

— Одной тебе, должно, тоскливо?

— Впадать духом — последнее-то дело.

Старушка эта благотворно подействовала на него. «Что самое удивительное — она ни капли не боится смерти», — думал он, возвращаясь домой, испытывая глубокое удовлетворение и спокойствие.

В тот же вечер Ипат Антонович Селезень, заведующий районным отделом культуры, прослышав о приезде знаменитости и прикинув, что можно будет через него пробиться к Олимпу, прихватил свои вирши, которые он скреб пером уже лет пять, надел новый пиджак и направился к Екатерине. Пока он с неизменным потертым рыжим портфелем под мышкой, заложив, по обыкновению, руки за спину, шествует по Днепровской улице, нужно два слова сказать об этом человеке, вынырнувшем на арену демьяновской общественной жизни совсем недавно. Ипат Антонович, по его же собственному выражению, «изъелозил коленками все житейские ступени». И он не преуменьшал терний своей кривобокой дороги. Он был и коновалом (говорят, даже не без искры), и парикмахером (покончил же с этим поприщем вследствие того, что однажды, войдя в приступ красноречия, едва не отхватил бритвой нос заместителю председателя райисполкома, за что и поплатился должностью), и садовником в Алексине, и пекарем, и директором Дворца культуры. Все означенные ступени Ипат Антонович пересчитал, подбираясь не спеша к нынешней должности, которую, однако, не считал своей вершиной. Ночами его посещали думы и повыше… Но не станем потрошить уязвленного человека, он и так хлебнул по ноздри из чаши жития. Нужно только сказать о двух тайных страстях Селезня: он с ранней юности мечтал стать каким-никаким, но все же начальником и пробиться в писатели, пусть даже в плохонькие, все равно. Первое осуществилось — должности он таки достиг. Писания же, аккуратно пронумерованные и сложенные в сундуке покойной родительницы (не менее как пуда в три), так и не удавались: куда он ни посылал, их отовсюду заворачивали. Действия редакций сам Ипат Антонович объяснял такими выражениями, как: «Наели ряшки. Зажиматели народных талантов». Приезд в городок Туманова, известного писателя и режиссера, заставил воспрянуть духом Ипата Антоновича. У него не было сомнения, что тот по-земляцки окажет ему содействие в продвижении какой-нибудь рукописи, и в его воображении уже рисовалась обложка своего тома. Чинно вытерев о половик ноги, Ипат Антонович вежливенько постучал в дверь и с осознанием значения своей должности, однако несколько суетно и как-то дергаясь, шагнул через порог. Екатерина, не любившая этого полуграмотного выскочку, довольно сурово взглянула на вошедшего Селезня.

— Здравствуй, хозяйка, — весело-начальственно проговорил Ипат Антонович, с тактом кивнув. — Рад приветствовать вас, глубокоуважаемый Роман Романович, как светилу! Опять до нашего, так сказать, захолустья? Завотделом райкультуры Селезень Ипат Антонович, — представился он. — Наслышаны о ваших больших успехах и гордимся как земляком. Только бескультурные и безо всяческих запросов люди не могут осмыслить вашей личности. Ну как там оно вверху? — Ипат Антонович показал глазами на потолок. — На культурном фронте? Что и говорить — не нашей масштабности чета: высоты!