Изменить стиль страницы

— Здравствуй, Наташа, — сказал он как давний знакомый, с чувством собственного достоинства.

— Здравствуйте, — кивнула Наталья, продолжая полоскать.

— Я очень рад видеть тебя! Подумать: прошло десять лет после нашего разговора. И кажется, на этом же месте?

— В другом, — строго поправила его Наталья.

— Разве? Но я так хорошо помню!

Она не отрывалась от дела и не смотрела на него. Несколько задетый ее невниманием к нему, Туманов присел с краю мостков, с жадностью всматриваясь в ее опущенное лицо, показавшееся ему еще более прекрасным, чем тогда; он невольно сравнил Наталью с женой и со своими знакомыми московскими женщинами (с актрисами), со всем их искусственным лоском и блеклой красотой и понял, каким кладом была эта девушка! И, подчиняясь порыву сердца, с большой радостью подумал: «Вот мое счастье!»

Они молчали. Остекленная лазурью река привольно катила свои светлые воды на запад. На середине со звучным всплеском ворохнулась рыба. Вдоль берега от Натальиных всплесков ходила зыбь, колеблющая зеленую, выступающую из воду траву. На другой стороне ярко белелась песчаная отмель и видны были расставленные сети рыбаков.

— Ты довольна своей жизнью, Наташа? — спросил Роман Романович, боясь, что она сейчас уйдет, а он не выскажет ей какие-то исключительно важные слова.

Наталья бросила в таз последнюю вещь и спокойно поднялась на свои сильные, крепкие загорелые ноги. Она медлила уходить, как будто что-то выжидая и все не отвечая ему. Ясные глаза ее, остановившиеся на лице Туманова, заставили еще сильнее забиться его сердце. Ее глубокий взгляд, казалось, проникал в самую потаенную глубину его души, и ему было неловко стоять.

— Я другой жизни не знаю, — ответила она.

— Но хотела бы… узнать?

— Мне и здесь не скучно.

— Понимаю. Но все-таки ведь есть… иные миры, — и он поморщился, обругав себя за высокопарный склад речи. — Ты молодая. А даль всегда что-то сулит нам, грешным.

— Обман, — улыбнулась Наталья, — чаще всего.

— Но говорят же: не обманувшись, не вкусишь плода.

— Выхолостить душу — ума не надо, — возразила она.

Слова ее, точные и меткие, разрушали логическое построение мысли Туманова, и он досадовал на себя, что, несмотря на все свое красноречие, не в состоянии был пересилить ее простую логику.

— Ты все работаешь в школе?

— Да.

— Тетрадки, диктанты… Все это прекрасно и благородно. Однако годы, Наташа, не стоят. Увы! Разве тебе не хотелось бы куда-то съездить? Походить в театры?

— Я и так езжу — в отпуск. А вот про театры вы сказали верно. С этим у нас, как говорится, не разбежишься. При случае, наезжая в областной центр, хожу. И потом, вы напрасно думаете, что весь свет — в вас и от вас, — вспылила она.

— Почему же ты сердишься? Я так не считаю, что весь свет — от нас.

— Как раз именно так и думаете.

«Да она не такой уж ангел!»

— Я только говорю, что у тебя тяжелая работа и как-то можно погрузиться…

— А вы хотите мне что-то предложить… ничего не делать — и получать деньги? — усмехнулась Наталья.

— Работа, конечно, необходима. Я только говорю, что нужен культурный горизонт. Разве не так?

— Так-то оно так. Да видите, какая у меня ладонь — как у деревенской бабы. И он у всякого свой, этот горизонт. Извините, некогда, — и, легко оторвав от земли тяжелый таз с бельем, она крупным шагом пошла от реки.

Туманов шагал под молодыми липами и разгоряченно думал о ее словах.

«Да, она тысячу раз права: горизонт свой у всякого. И как я заблуждался, когда считал, что мой-то — он выше. Эгоизм и проклятое тщеславие! Эта женщина в тысячу раз счастливее меня. Она счастливее потому, что не испытывает таких терзаний, как я теперь. Она хорошо делает свое дело, с душою и добротно, а я стал поучать ее, что надо искать еще какие-то горизонты. Что есть выше естественной простоты? Ее нельзя подменить никакой мишурой. Да, сейчас я это хорошо понимаю!»

И в таком настроении, взволнованный и разгоряченный, он возвратился в дом сестры.

XXII

Как прекрасен был этот вечер в сестриной обители, когда в легких сумерках внесла она расходившийся, огнедышащий, с краснеющими решетками и угольками самовар!.. Какое родное и ласковое чувство охватило его, когда он, сняв обувку, прошелся по теплым чистым половичкам. Все было близким, успокоительным и основательно, как бы навечно устроенным в доме сестры. Екатерина хотела было зажечь свет, но он остановил ее:

— Не надо. Нет ничего милей, Катя, этих благодатных сумерек в такой хатке!

Она, ничего не ответив, села за стол, к самовару, и налила ему большой, в пестрых цветочках, бокал чаю. Он был столь ароматен и душист, что Роман Романович не без изумления спросил:

— Чем это ты заварила?

— Пустырник. Да еще кой-какая мешанина. Что, хорош?

— Так хорош, Катя, что не помню, пил ли я когда подобный!

— Пил, — напомнила Екатерина, — ребятенком. Наша мать, ежели ты не забыл, большая была мастерица на все руки.

— Мать я не забыл, а вот про чай — хоть убей — не помню, — сознался брат. — Нет, правда, что за прелесть! — Он мигом опорожнил бокал, и сестра, улыбаясь, наполнила его опять.

Хорошо было также слушать тихо журчащее мурлыканье кошки, разлегшейся посередине кровати на пестром, сшитом из лоскутков одеяле; умиротворяюще светились малиновыми глазками «огоньки» на подоконниках, ублажали душу звуки стенных ходиков и крик петуха, по поводу чего Роман Романович заметил:

— К дождю ярится?

— Должно, так, — про себя же Екатерина порадовалась тому, что брат не забыл эту народную примету.

— А красив он у тебя! Прямо хоть на выставку. Писаный красавец, радужный, с сизым отливом — картинка, не петух!

Сестра ласково улыбалась, поглядывая на него; брат уловил в ее взгляде что-то потаенное, невысказанное, а ему очень хотелось, чтобы она была до конца откровенной с ним.

— Мне кажется, Катя… Когда мы с тобой в день приезда беседовали — ты что-то не договорила?

Она ответила не сразу, зачем-то, явно без цели, переставила с места на место тарелки и после этого, не глядя на брата, проговорила:

— Ты, видать, заходил в наши магазины? Маслицем да колбасами с ветчиной у нас ты не побалуешься, Роман. А ты ведь привык к обеспеченности.

— Но ты же видишь, что я с большим удовольствием ем твою картофельную похлебку. Разве я тебе пожаловался на плохую еду? Я ведь понимаю условия жизни здесь.

Екатерина вновь порядочно помолчала.

— Покуда ешь похлебку. А ежели посидишь на ней годик? — спросила она, с любопытством посмотрев в его глаза.

— Мы с тобой, Катя, кормлены одним хлебцем, — напомнил ей Роман Романович.

— Ты уж, брат, давно позабыл тот хлебец.

— Нет, извини, я помню! Помню, и мне… стыдно…

— Чего?

Роман Романович опустил свои глаза под ее прямо направленным взглядом.

— Стыдно… так жить.

— Но ты ж живешь не ворованным.

— Не знаю… что хуже. Я, сестрица, зажрался.

Она молча вздохнула, налив ему новую чашку.

— А как же семья?

— Семейка… процветающая — чужое горе ее неймет. Да я их не обвиняю. Что они — и жена, и дети — такие, зажравшиеся, виноват прежде всего я!

— Это правда, Роман. Ты их, видно, закормил, — кивнула Екатерина. — Ну а чересчур сытый, известно, своего не упустит. Узел-то этот, брат, тебе развязать трудно.

— Я им оставил все: пусть живут. — Он перевел разговор на другое — стал ее расспрашивать о жизни нынешнего села. Екатерина поняла, что брат уклонялся и не желал ничего говорить о себе. Будучи чуткой, сестра больше не расспрашивала его про то, как он живет в Москве, и стала охотно рассказывать ему про деревенскую жизнь.

— Молодые подаются в города. Оголяются, Роман, деревеньки!

— Да, жаль. Но нынче создается деревня иная — новая: типа рабочего поселка.

— Какая б она ни была — да не обойтись без рабочих рук, — вздохнула сестра.

— Конечно, я согласен с тобой, что и с обилием машин могут быть низкими урожаи: все дело в прилежании. Но согласись, что сейчас уже другое отношение к земле, чем раньше. Тогда все полеводство держалось на звене баб — теперь же исход урожая зависит от механизаторов.