Изменить стиль страницы

Как и все дни последних двух недель, в это утро выдалась такая же ясная, солнечная погода. Вдали, на возвышенностях, еще туманились сумерки, но в городке уже было светло. На задах дворов, когда он стал спускаться к Днепру, еще держалась влажная, живительная ночная прохлада, пряно и остро пахло разной спелой благодатью из огородов и садов, всем тем родным и знакомым ему с детской поры, но что он давно уже все забыл. Петушиный крик, продолжавший перекатываться из конца в конец по Демьяновску, возбуждал его к работе. Он похвалил себя за то, что противостоял искушению, отказался от пышных материнских драчен, от сливок и пирогов, позавтракав всего лишь одним стаканом молока с ломтем ржаного хлеба. Спартанский завтрак укрепил его в сознании полной перемены жизни, символом которой стала беспощадная борьба со всякими излишествами. Он давно уже разучился ходить пешком дальше ста метров и теперь с особенным удовольствием ступал по твердой земле, задевая ногами широкие зонты пыльных лопухов и кусты крапивы. Несмотря на раннюю пору, до его слуха донесся стук топоров. Кирилл Егорович понимал, что нынешняя работа была его главным жизненным делом и не походила на сенокос позапрошлым летом — тогда он лишь ради интереса прогулялся с косой. И тогда он находился совсем в другом положении и силе, что осознавали мужики; сейчас же он был равен им. Баню ставили под берегом, у самой воды. Как только он миновал последний дом и сад, ему открылась ширь реки, спокойно катившей свои светлые воды на запад. Над водою курился легкий, остатний после ночи синеватый туман. На той стороне рыбаки тянули сеть, а за ними, в лугах, успокаивающе пестрело стадо скота. Большие зеленые, уже предосенние мухи носились в воздухе.

Фундамент для бани был подготовлен несколько дней назад. Светлеющая стенка камыша и лозовых кустов заслоняла плотников. Но, спустившись ближе к берегу, он увидел всю их бригаду, то есть четверых мужиков. Подсолнуховым цветом желтела рубаха Степина — он узнал его издали. Назаркин в выпущенной из солдатских штанов серой рубахе шкурил еловое бревно. Иван Иванович в одной майке и солдатских штанах вместе с Лушкиным Петром кантовал лесину, укладывая ее на высокие козлы для распилки на продольные половины. Все четверо были теми маленькими людьми, которых он не замечал раньше. Превратиться в них, пережить то, что каждый день переживают они, заработать хлеб своими собственными руками — такое желание показалось Кириллу Егоровичу высшим, до сих пор недоступным благом. Они заметили его приближение, но казалось, не обратили ни малейшего внимания, — должно быть, потому, чтобы не давать ему повода для гордости и возвышения над ними. Он чувствовал себя оскорбленным их невниманием, но подавил гадкое, унижающее его чувство высокомерия и с улыбкой поздоровался с ними.

— Становись побочь, — подмигнул ему Степин опять с той же убийственной насмешливостью, как и вчера во дворе у Тишковых, — вот орудие. Зверь! — прибавил он. — Брыться можно. — Он вырвал из бревна топор с тонким и острым лезвием — Кирилл Егорович побоялся дотронуться до него пальцем.

— Шкерьте бревно, — приказал ему Иван Иванович, указав на еловую лесину с обрубленными сучьями.

Топорище было короткое и горбатое, и, как только Кирилл Егорович взял его в руки, он понял, какая трудная предстояла работа. Шкерить бревно, как он знал, значило не только очищение его от коры, но следовало отполировать так, чтобы оно блестело и на нем не осталось ни одной заусеницы. Прежде всего следовало освоиться держать в руках топор. До сих пор ему казалось, что он не забыл такое нехитрое занятие с той поры, когда был парнем. Теперь же его белые толстые, неподатливые руки, так ловко подписывавшие всякие приходящие и исходящие бумаги, не желали повиноваться ему. Он разом вспотел так, что его тонкая красивая рубашка вымокла и облепила плечи и грудь, но ему было неудобно снять ее, обнажив перед мужиками свое еще более белое и рыхлое, чем руки, тело. О, как он презирал и ненавидел (ему казалось, что вполне искренне) свою сытость! «В народ, в народ! Тут все великое… Больше ничего не нужно. То, к чему я вполне сознательно пришел…» — твердил он себе. Мысли эти приятно, будто шампанское, кружили его голову. Он встряхнулся, чтобы не отвлекать себя от работы, и еще усерднее, добросовестнее застучал и замахал топором, но, к своему ужасу, никак не мог сладить с ним: тот два раза вырывался и отлетал прочь, в кучи щепы. Кирилл Егорович боялся оглянуться на сделанное, но у него не было сомнения, что работка его выходила из рук вон негодная, а мужики помалкивают лишь из одного чувства такта. И он не ошибся. Когда, пройдя до конца очень длинное (оно казалось ему бесконечным) бревно, он поглядел на свою работу, а главное — на лица мужиков, ему стало очень стыдно. Работа действительно никуда не годилась. Он ободрал, и то неровно, с мясом, кору, а на местах сучьев оставил щербатины, заусеницы и рваные ямки. Иван Иванович незаметно вздохнул, чтобы не обидеть такого важного человека, и кивнул Назаркину:

— Матвей, подчищай за ним. А вы тольки дерите кору, — приказал он Князеву. — Держите легше топор. Пускай он сам чистит. Не запускайте лезвие в мясо.

Иван Иванович сдержался, не сказав ему, что бревно, которое тот обработал, представляло собой брак.

— Вы бы скинули рубаху-то, — посоветовал Князеву Назаркин, ловко, по-колдовски поправляя наиболее рваные ямки.

— Нет, ничего, — ответил тот, стараясь не показать своей усталости и переходя к новому бревну.

Между тем солнце поднялось уже высоко, сильно жгло, и теперь Кирилл Егорович выглядел просто выкупанным. Пот ручьем падал с его лица. Топор все так же дергался, будто пьяный, в руках, и стоило больших усилий удерживать его. Разгибаясь, чтобы передохнуть, он слышал ладный разнобой топоров плотников, поражаясь их выносливости, спокойной деловитости и сметке в работе. Тут была особая наука, и Кирилл Егорович понимал, что ее невозможно было перенять умом. Лишь в эти напряженные часы физического труда он понял, как ошибался, считая такую, неумственную, работу примитивной. Мужики останавливались только на короткий перекур и с веселым говором, поплевав на ладони и взяв топоры, становились опять к бревнам. Разговоры сразу иссякали, и слышался один звук работающих топоров. Кириллу Егоровичу было стыдно перед самим собой за те свои высказывания о мужиках и рабочих, что они могут только одно — увиливать от дела и пить водку. Он понимал, как был не прав и оскорблял простых людей и, значит, в их лице свою могущественную нацию, которая не приобрела бы и на сотую долю такого значения, загноись она в сплошной низменности и пьянстве. Блестящим образом это мнение опровергали мужики крошечной бригады. Он так настраивал себя, но вместе с тем иной, иронический голос — другого Кирилла Князева — посмеивался над ним. Противный ему, сытый человек, его двойник, все время находился в нем, ни на минуту не покидая его и напоминая, что все, что он задумал, — есть пустой мираж, который неминуемо исчезнет, и останется тот самый прежний Кирилл Князев, от которого он пытался теперь уйти.

Сколько прошло времени с начала работы, он не знал, но ему казалось, что уже, должно быть, наступал вечер. Ему хотелось пить, курить и отдыхать, и только усилием воли он заставлял себя не думать о том. Спина, ноги и руки были точно деревянными, в глазах прыгали желтые мухи. Пот шкварился под мышками и на его выпуклом животе. Никогда он не испытывал такой физической тяжести — с тех пор, как уехал из Демьяновска. Лишь теперь Кирилл Егорович в полную меру осознал, в каких великих трудах добываются народом блага жизни. От того умиления, с которым он взял в начале работы в руки топор, не осталось и следа, — он чувствовал такую усталость, что мог всякую минуту пасть на землю. Скрытная злость стала овладевать им. «Как машины… Когда же они сядут отдыхать?» — начинал все сильнее злиться Кирилл Егорович. Однако плотники (ни один из них) не являли никаких признаков усталости. Как и в начале работы, они выглядели бодрыми и веселыми. Все так же нахрамывал и ухал, опуская топор и засекая углы, маленький Степин. Несуетливо, ритмично и точно лудил бревна Иван Иванович. Пройдя метра полтора, он становился на колени и, прижав плотно ладони к поверхности бревна, общупывал и обглаживал, нет ли где какой шероховатости. Молодой Петр Лушкин, как и старые плотники, переняв их сметку и мастеровщину, будто тонкие слеги, кантовал бревна. Назаркин то сыпал мелкую, тонкую дробь, то звучно и басовито ухал, мелькая блестящим лезвием своего топора, — он им особенно гордился. Иван Иванович воткнул в чурку свой конек (он так называл топор), поглядел из-под ладони на стоявшее в зените солнце и бодро произнес: