Изменить стиль страницы

— За что?

Буравящие глаза отца заставили его подняться, но постояв в раздумчивости, он тут же опустился на стул.

— Не знаю толком. Выгнал негодяев из управления. Я на то имел право. Они начали раздувать. Припомнили мелочи.

— Ты их, должно, выгнал за то, что говорили правду, — тихо сказал отец.

— Как ее понимать, батя. Она растяжимая. Я заботился об общественных интересах.

— Мы тут прослышали. Несправедлив ты, стало быть, к людям, Кирюха.

— Так я же не из личных мотивов действовал. Разве ты этого не понимаешь?

— Ты царем и богом себя возомнил. В том и корень. Я чуял твое паденье, сын, — с большой горечью выговорил старик Князев.

— Мне доверили управлять людьми, и я честно исполнял свои обязанности.

Но старик отец не верил его заявлению, — он угадывал деспотизм сына по отношению к людям.

— Тебе такого доверья — управлять — никто не давал. Ты находился при большой должности. На нее тебя посадили, чтоб по правде судил все. А ты всех, видно, под себя подмял. Будток для тебя одного должность-то и создали.

— Я как лошадь тянул воз, батя! На мне лежала громадная ответственность. Вот о чем ты не имеешь представления.

— Потаскал бы возы — такой живот не наел.

— И что ты, старый, мелешь? — заступилась за сына Анисья.

— Молчи, молчи, если дура! — цыкнул старик Князев. — Мне перед людями стыдно.

— Ладно, батя, черт с ним со всем. Становлюсь на другую колею. Я ведь долго поднимался, со ступени на ступень. Сил потратил порядочно. Но свобода — дороже всего! А разве я на таких постах был когда-то свободен? Рабом себя чувствовал.

— Да сладковато оно, подобное-то рабство, — уколол его отец.

— Почему ты так думаешь?

Старик вместо ответа усмехнулся.

— Все. Становлюсь самым обыкновенным человеком. Даже не простым инженером. Рабочим! Я не в розовом дворце родился — меня не напугаешь.

— Толстоват ты для такой работенки. Эх, сын. Я ж гордился тобою. Неладно, нехорошо, Кирюха! — выговорил с большой печалью отец. — В последний-то приезд угадал я: что-то да выйдет с тобой. Как в масле ни катайся, а от черного хлебушка не отказывайся, говорят!

— Помнишь, я столярное и плотницкое дело любил. Слушай, сосед ваш… Тишков, кажется, толковый плотник?

— Ну так что? — вздыбил брови Егор Евдокимович.

— Вот я у него… немного подучусь.

— Ты ж топора в руках не удержишь.

— Увидим, батя, увидим!

Долго за столом стояло скованное молчание. Тяжело было старику Князеву начинать разговор с сыном.

— Ты, стало быть, хочешь остаться тут, а семья там — в Сибири?

— Потом перевезу и семью. Тем более что жене надоела сибирская глушь.

Старик, настурчив клокастые брови, глядел с недоверчивостью на сына.

— Не по душе мне твоя речь, Кирюха! Скажу прямо — не по душе. Ежели считаешь себя правым — иди и борись.

— Наивный ты, папаша. Не так просто… с выговором по партийной линии.

— Добейся, чтоб сняли!

— Добейся… хоть разбейся. Я, батя, кажется, капитально треснул. Мне следует осмотреться, собраться с силами, а там… — Кирилл Егорович, не договорив, направился к столу.

Ели молча, Кирилл Егорович старательно, почти с умилением хлебал родительские щи, делая вид, что они ему нравятся. Сразу же после стола он облачился в отцовскую дерюжную куртку, в старые солдатские штаны и кирзовые сапоги. Старик с горечью смотрел на его круглый, оттопыривающий куртку живот, на толстые белые, давным-давно отвыкшие от всякой работы руки и не мог понять, как могло произойти, что сын — его детище, родившийся в маленькой деревенской хате, бегавший босиком и росший на черном и жестком куске хлеба, что теперь он не любил простых людей, сделался черствым и холодным до нужд человеческих? Егор Евдокимович не в состоянии был этого осознать.

— Загляну к нему, — сказал Кирилл Егорович бодряческим тоном; он направился ко двору Тишковых. Иван Иванович и Степин сидели на только что ошкеренной, подготовленной для каких-то хозяйственных нужд слеге и спокойно курили. Полкан, оскалив желтые зубы, бился в тын, норовясь ухватить за ноги входящего не без опаски боком в калитку Кирилла Егоровича. Собаку наконец-то угомонили, и гость по-свойски потянулся к кисету, стал неловко и неумело сворачивать папиросу, которая получилась толстой и несуразной. Запах свежей березовой коры, перемешанный с крепким табачным дымом, был приятен мужикам и не раздражал Кирилла Егоровича. Желание же о том, чтобы попросить Тишкова поучить его плотницкому делу, начало, подобно легкому летнему облаку, испаряться по мере того, как они докуривали папиросы. Ничего, кроме его позора, из такой затеи не могло получиться.

Разговору об этом также мешал посторонний человек — Степин, по-свойски все время подмигивающий ему, точно ровне, и то и дело произносящий полюбившееся слово: «землячок». Что-то унижающее и оскорбляющее достоинство Кирилла Егоровича былой в интонации его голоса, и в уменьшительно-панибратском словечке «землячок», и в коротком, быстро смолкающем смешке, и даже во всей позе занозистого, заскорузлого мужика. Они молчали, казалось, потому, что все свое внимание сосредоточили на курении и не торопились дотягивать до конца закруток. Мужики видели, что с сыном Егора Князева что-то стряслось, он словно бы надломился и уже не выглядел таким уверенным и величавым, как в ту памятную им косьбу.

— Какой в этом году урожай? — поинтересовался Кирилл Егорович, хотя его совершенно не интересовало крестьянствование, но ради сближения с мужиками он считал нужным спросить.

— Хлеб и лен зародились что надо, — ответил Иван Иванович, понимая праздность вопроса.

— Очень хорошо! — проговорил Князев, сделав энергический и тоже показавшийся преувеличенным жест своей пухлой рукой; он стал расспрашивать их о нынешнем положении льноводческого дела. Иван Иванович спокойно, просто и ясно разбил его доводы о том, что лен, по-видимому, отживает свой век, так как в нынешних условиях приобретает все большее значение искусственное, химическое волокно, превышающее его по прочности. Споря с ним, Кирилл Егорович не в состоянии был противопоставить такой сильной аргументации свой взгляд и, несмотря на всю ученость и развитость, не мог опровергнуть его мнение.

— Скатерка-то льняная вишь стол красит, — сказал Иван Иванович.

— Я не говорю, что лен плох как материал, — речь идет о прогрессе хозяйственной жизни, что легче и быстрее вырабатывать, — сказал, тучно поднимаясь, Кирилл Егорович. — Вы теперь плотничаете? В бригаде? — спросил он, пересиливая свою гордыню и почтительно глядя на маленького Тишкова.

— Приступаем рубить баню.

— Кто у вас старший?

— Бабарыкин. Прораб.

Кирилл Егорович все с той же почтительностью простился с мужиками и, стараясь быть скромным и незаметным, проскользнул в калитку мимо взъярившегося Полкана.

— Чего это он выпытывал про бригаду? — Степин непонимающе провожал глазами медлительно двигавшегося по переулку Кирилла Егоровича.

— Знать, вошь укусила за потылицу, — посмеиваясь, ответил Иван Иванович.

Кирилл же Егорович, не заходя домой, направился прямо в отдел коммунального хозяйства и, к великому удивлению его заведующего, с решительностью настоял на том, чтобы его зачислили, хотя бы временно, поскольку он был прописан в Сибири, в плотницкую бригаду Бабарыкина.

— Можете плотничать? — спросил у него заведующий.

Кирилл Егорович в интонации его речи уловил иронию.

— Да, могу.

— Можете? Давно занимались таким делом?

— Давно, но умею.

— Что ж, рабочие нам нужны.

С сознанием важного, верного и необходимого шага, который он сделал, Кирилл Егорович в приподнятом настроении воротился в дом родителей. Старик отец мрачно выслушал то, что решил сын, и не произнес ни одного слова.

— Мякина, — сказал он коротко старухе, когда они остались одни, не поясняя ей, что под этим словом разумел сына; он сгорбился и долго, неподвижно сидел, глядя в половицу.

X

Баня, которую начали рубить плотники, была той спасительной соломиной, ухватившись за которую он рассчитывал выйти на верную и новую жизненную дорогу, — так думал Кирилл Егорович. В это утро он встал очень рано, со вторыми петухами, и с сознанием великой важности того, что предстояло ему, быстро собрался на работу. Старики родители, как и всегда в такую пору, уже находились на ногах. Егор Евдокимович во дворе, под навесом, разводил пилу. Старик верно знал, чем должна была кончиться такая бессмысленная затея, и не считал нужным вмешиваться. Он больше пригнулся к земле и как бы говорил своим видом: «Делай как хочешь, только дай мне честно дожить свой век». Анисья в душе своей молилась за сына и чего-то боялась.