Изменить стиль страницы

Василий Васильич придержал Табакова за рукав, вопросительно, с надеждой взглянул:

— Отобьемся, Иван Петрович?

Тот помедлил — и как гвоздь в мягкое дерево, по самую шляпку:

— Обязательно! — Добавил после небольшой паузы: — Фашисты сами себе приговор вынесли. Но… твоим выпускницам-курсанткам, похоже, придется сесть на трактор, Вася…

Табаков сел рядом с шофером, Костя забрался на заднее сиденье, старательно захлопнул за собой дверцу. Завернули к амбулатории. Настя быстро, но с осторожностью беременной женщины вышла на крыльцо. Увидев в машине дядю, успокоилась, даже улыбнулась:

— Это вы! Я подумала, тяжелобольного привезли… Ко мне ведь мало кто с радостью…

Она еще не знала о войне. А когда Табаков объяснил ей причину внезапного отъезда, стала белой, как ее халат.

— Дядя… Иван Петрович… ведь это, наверно, очень серьезно?

— К сожалению, да.

— А как же Вовка, жена ваша? Они же там…

У Табакова дрогнули ресницы.

— Не знаю, племяшка. Будем надеяться…

Поцеловал Настю трехкратно, и она уткнулась лицом в его грудь, расплакалась. Настя тоже, оказывается, умела плакать, Костя этого не знал. Табаков гладил ее волнистые темно-рыжие волосы и повторял одно и то же:

— Ну, ничего, Настюша… Ничего, ничего… Все будет хорошо, все будет хорошо…

В заднее оконце Костя еще долго видел Настин ослепительно белый халат. В ушах его звучали ее последние слова-всхлипы: «Вот… опять одна… Всегда… всегда я одна…» Она ведь, правда, почти всю жизнь без родни. Родители умерли в двадцать втором от тифа и голода, а грудную Настюшку соседи отдали в детдом. Целых семнадцать лет Иван Петрович разыскивал племянницу, знал о которой понаслышке.

Слева, в километре, примерно, от дороги показалась чабанская юрта, возле нее, как вскинутое удилище, торчал колодезный журавль. К юрте тюхал на саврасом иноходце казах. Стремена у него подтянуты высоко и коленки на уровне конской гривы. Подпоясанный арканом стеганый бешмет собрался на спине коробом. На голове — войлочная шляпа-самовалка. Ясно — Шукей!

Увидев пылившую по дороге машину, Шукей задергал нетерпеливо поводьями, развернул лошадь и, охаживая ее слева и справа камчой, поскакал наперерез. Обгоняя его, с лаем мчали собаки — настоящие волкодавы. Чабан отчаянно махал над головой камчой, прося остановиться.

— Останови! — нервно сказал Табаков. — Что ему надо?

Шукей по-стариковски неловко ссунулся с седла, прикрикнул на собак, повод обмотал вокруг переднего буфера «эмки». Улыбающийся, довольный, что остановил-таки «шайтан-арбу», протиснулся в кабину, обеими руками поздоровался с каждым.

— Здоровы ли ваши дети? Здоровы ли ваши руки? Крепки ли ноги?

— Спасибо, аксакал, все в порядке. Извините нас, мы очень торопимся. Очень!

— Зачем торопиться? Русские всегда торопятся! Айда в кибитку, чайку попьем, айран попьем, барашка зарежем — бесбармак сварим… Новости, начальник, скажешь. В степи живу, совсем ничего не знаю. — Чабан открыл роговую табакерку, натрусил на ноготь большого пальца тертого табаку, всосал ноздрей, стряхнул остатки с жидких усов. — Айда, пошли в гости. Не отказывайся, начальник, обидишь Шукея… Война? Какая война? Война скоро кончится, кунак. Война — плохо: парнишка мой, Арман, в армии. Кончится война, начальник, победим… Пошли, мал-мал чай попьем, а? Скучно Шукею — один, один…

Пришлось распрощаться. Через некоторое время, все еще думая о чабане, Табаков произнес негромко:

— Не скоро до всех дойдет, как страшна будет эта война…

— Все равно разобьем!

— Конечно, разобьем, Костя, только какой кровью…

Костя выпрыгнул из машины возле Убиенного мара. Протянул руку Ивану Петровичу. Тот пожал ее крепко, энергично, как мужчина мужчине. А Косте вдруг захотелось расплакаться, еле удержался.

— До встречи, Костя… Мы еще с тобой порыбачим! — Табаков прижал паренька к груди, к орденам. — Будь счастлив, дорогой мой мужчина…

Завернув за крутое плечо мара, машина скрылась.

Костя побежал к мару. На его макушке — белохвостый беркут, как казачий пикет, азиатским прищуром уставился вдаль, туда, где расстилалось пшеничное поле, куда уехала машина. Костя и раньше взбирался по крутизне скатов, поросших жестким блескучим ковылем, но сейчас курган показался особенно крутым и высоким, подошва чувяка то и дело оскальзывалась.

Беркут повернул к нему сплюснутую голову, помедлил, потом развел громадные крылья и, вытягивая шею, сделал пробежку для разгона, поднялся в воздух. Пролетел над густым малахитом пшеничного поля, где зимой и Костя вместе с другими занимался снегозадержанием, ушел в небо, к солнцу.

Целая вселенная виделась с макушки мара. Сзади — далекие белые пятнышки излученских изб, синеватая кайма леса в уральной пойме. Впереди, за хлебным полем, — петляющая серая дорога. Она то подвиливала под телеграфные столбы, то сновала меж ними, то отбегала далеко в сторону. И мчалась по ней, подпрыгивая на ухабах, сверкающая маленькая машина, увозя дорогого Косте человека. Удаляясь, обтаивала как ледышка. Наконец исчезла за увалом.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Ну вот, не прошло и месяца, как они снова встретились. Вернее, еще не встретились, но были уже рядом. Командующий фронтом сидел под деревом на табуретке, зажимая в руке простыню, а подвижный черноглазый красноармеец проворно намыливал ему щеки и голову большим помазком, собираясь брить. Угнув нахмуренный лоб, Павлов неподвижно, устало смотрел в землю перед собой и не замечал остановившегося невдалеке Табакова, тоже хмурого и измученного. Он молчал, но боец, видно, знал его не первый день, то и дело приговаривал вполголоса: «Мы сейчас… Мы быстренько, товарищ генерал…» Бритва в его руке сверкнула широко и хищно, как шашка.

С полчаса назад Табаков, намытарившись в дороге, добрался наконец до командного пункта фронта, только что переехавшего в лес восточнее Могилева. Этот спешный переезд вызвал в Табакове различные ассоциации и внутренний протест. Во-первых, в годы первой мировой войны в Могилеве была царская ставка, не снискавшая себе, как известно, ратной славы. А во-вторых, почему такой прыжок от фронта, от Буга — к Днепру? По прямой — пятьсот километров! Кадровики, к которым он в первую очередь наведался, на его удивление горько усмехались: «Было пятьсот — стало триста. Или того меньше…» — «Так здорово драпаем?!» — «Аж патроны отсырели… Ты, собственно, по какому вопросу, Табаков?.. По поводу должности топай к командующему: он тебя отстранял, он пусть и дальше решает…»

Пришлось «топать» и теперь вот ждать, пока командующий закончит утренний туалет. Осматривался.

Утренний лес свеж и ярок от солнца и зелени, но ромашки и одуванчики на полянке затоптаны сапогами и ботинками, раздавлены машинами и мотоциклами. По ним даже рубчатый след танкетки прошелся. Чувствовалось, что отделы и управления штаба фронта устраиваются здесь надолго. Тут и там красноармейцы роют землянки и щели укрытия. Над тем, что не удалось спрятать в кустах и под деревьями, натянуты лаптасто-зеленые маскировочные сетки. Подвязанные к шестам и деревьям провода внутренней связи деловито бегут к большим и малым палаткам, потемневшим от ночной росы, к тяжелым двухтумбовым и самодельным, наскоро сколоченным столам, на которых громоздятся папки и пластаются, свисая, географические карты. Шумно, суетно, нервозно. Все чем-то заняты, все в заботах: говорят по телефону, колдуют над картами, отдают приказания, куда-то бегут, уносятся на мотоциклах, стучат на пишущих машинках. Возле палатки командующего приземистый красноармеец в хорошо подогнанной форме, пуча глаза и кашляя, раздувает самовар. С озабоченным писком носятся комары.

Один вроде бы командующий бездельничает, подставив голову под бритву. Да еще — Табаков, вяло прислонившийся к стволу молодой березы.

На западе, за деревьями, должно быть, над Могилевом — воздушный бой. Тут, на командном пункте, схватка никого, кажется, не интересует: и некогда людям, и не в диковинку. А в небе красиво, как в кино, виражировали, срывались в пике и снова взмывали самолеты, гоняясь один за другим. И строчили то длинно, расточительно, то коротко, экономя патроны. Протарахтит пулемет, и к земле, винтя черный дымный хвост, падает самолет.