Изменить стиль страницы

В светлеющем небе шли армады бомбардировщиков, шли без истребителей сопровождения, спокойно, уверенно, как на учения. «Везу-у-у, везу-у-у!..» — басили их перегруженные моторы. Везли кому-то последний час, последний миг…

Было три часа сорок минут.

— Началась переправа передовых частей семнадцатой и восемнадцатой дивизий через Буг! — рапортует фон Либенштейн, не отрывая телефонной трубки от уха.

Гудериан удовлетворенно взглядывает на часы: четыре пятнадцать…

— Первые танки семнадцатой и восемнадцатой дивизий форсируют реку!

— Отлично! — не удерживается от восклицания командующий, опять вскидывая руку с часами: четыре сорок пять… — Чье подразделение первым перешло?

— Рота старшего лейтенанта Вильгельма Штамма!

— Помню героя по варшавским боям… Отлично, отлично…

Только ближайшие его помощники знали, почему он особенно обрадовался последнему сообщению. Сегодня впервые в боевой обстановке испытаны танки, способные преодолевать брод глубиной до четырех метров. Подготовку и проверку этих машин Гудериан начал среди песчаных дюн французского побережья, когда еще всерьез помышлялась против Англии операция «Морской лев». Нынче, перехитрив всех, «лев» прыгнул не через Ла-Манш, а через Буг. И раз танки уже там, на русском берегу, значит, идеи и надежды командующего успешно приняты практикой боя.

Легко, молодо Гудериан стал спускаться по крутым деревянным ступеням, похлопывая черной перчаткой по влажным перилам.

Макс, все еще чувствуя себя виноватым за дурацкий смех, отстал, задержался на вышке. Опять окинул взором даль горизонта, понимая, что такие минуты не повторяются. И это, конечно, не восходящее солнце выкрасило восток, это война его обагрила. Оттуда, кажется, тянет гарью пожарищ. А в воображении лепятся, набрасываются сюжеты.

«Хорошо, право же! — Макс, по-мальчишески прыгая через две-три ступеньки, сбегает вниз. — А тебя, дорогой Вилли, поздравляю. Жжешь ты свою свечу с обоих концов и горишь ярко. Я тебя тоже напишу! Я придумаю, как тебя изобразить, милый большеухий земляк… — Теоретизировал: — Человека, особенно героя, надо представлять публике более чем в натуральную величину. Обывателя волнует легенда, а не сам человек. Ореол, как правило, более притягателен, нежели объект…»

В штабном автобусе, сизом от росы, на полную мощь включили радиоприемник, и оттуда поплыли величественные звуки фанфар. Шагавший впереди Гудериана офицер заторопился:

— Господа!..

Остановились, замерли возле автобуса с опущенными стеклами и распахнутой дверцей. Густая, торжественная медь смолкла на вздохе и снова лилась, растекалась по утренней польской равнине, стискивая и вздымая сердца. От этих неземных звуков мурашки бежали по спине. Макс видел, как побледнело лицо начальника штаба. У Гудериана подрагивала коленка. Сосед справа закрыл глаза и жарко дышал сквозь стиснутые обнаженные зубы. О, сила музыки! О, сила искусства!..

Наконец, после значительной паузы, — знакомый и дорогой Максу голос. У доктора Геббельса за плечами дышала история. Он сам творил историю. Горячо и вдохновенно зачитывал он воззвание фюрера к германскому народу. Русские хотели напасть на Германию исподтишка, как разбойники на большой дороге, фюреру удалось разгадать коварный замысел большевистской Москвы, поэтому он, фюрер, решил нанести незамедлительный упредительный удар, чтобы спасти немецкое государство, всю мировую цивилизацию от смертельной опасности…

Сквозь звенящий, накаленный страстью голос Геббельса приглушенно докатывались гул дальней канонады, уханье бомбовых взрывов. Мелко, судорожно вздрагивала под ногами перепуганная земля. У солдат охраны восходящее солнце высветило на пряжках поясных ремней четкую готику: «С нами бог».

«Бог всегда на стороне больших батальонов!» — ни с того ни с сего вспоминает вдруг Макс слова Вольтера. И еще вспоминается ему фотография русского майора-танкиста в руках Гудериана: «Где вы сейчас, Табаков?»

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Вверху послышался конский топот, стих. Фыркнула лошадь. Затрещал валежник, вниз посыпалась земля. Разом вскинули головы. Прыгая с выступа на выступ, к рыбакам спускался отец Кости. Кивком, хмуро, поздоровался, вяло опустился на брезент. Молча принял кружку с водкой, выпил. Был он чем-то удручен. Все с тревогой смотрели на его лицо с каплями пота в молодых морщинах лба.

— Война, Иван Петрович… Немцы по всей границе напали… Молотов только что по радио выступал — директор школы слышал…

Тихо-тихо стало возле костра. Лишь над рекой длинно и печально кричали чайки. Первым обронил слова Стахей Силыч:

— Вот эт-т-то да-а!.. Ты меня прости, Иван Петрович, за всякие несуразные слова. То — не в счет. У всех у нас один прикол — родина-матушка…

По течению быстро спустились к избушке с новеньким перевальным столбом, возле которого их ждал с лошадью Василий Васильич. Гуськом поднялись на яр. Здесь Табаков на минуту остановился, обвел взором горизонт. Колыхливы дали, качали их горячие марева. За острой азиатской скулой дальнего яра приглушенно ворковала вода на перекате. А на душе — дума думу перебивала. Что с Машей? Как Вовка? Как полк встретил войну?

Вспомнилось утро отъезда из Минска. Он, Табаков, лежал на верхней полке и смотрел в вагонное окно. Вдалеке, над самым горизонтом, свисал белокаемчатый подзор облаков, легких, спокойных. Но внезапно там раз за разом всплеснулась зарница. Потом четко стало видно, что это молнии вспарывали облака. Чуть погодя оттуда отделилась назревшая, лилово-серая туча и стала догонять поезд. И догнала на какой-то станции. Дождь вначале длинно лизнул первыми каплями по стеклу и вдруг затарабанил по стенкам, по железной крыше гулко и часто. У Табакова возникло такое ощущение, будто он застрял под прицельным огнем в бронеавтомобиле, по которому лупят из крупнокалиберного пулемета. Пули не страшны, но под ложечкой — тоска: вдруг шарахнут из пушки!..

И вот теперь — шарахнули. Выдержит ли броня?..

К поселку шли споро, молча. Не слышали, как стрекотали кузнечики в разомлевшей траве, как позвякивал уздечкой и отфыркивался от комаров и слепней конь, топавший на поводу за Василием Васильичем. Не видели белого облачка в высоком небе, оно скользнуло по солнцу, легкой тенью прошло по лугу, по лицам людей. Над головами путников беспрестанно мельтешила, не отставая, коричневая пустельга. Из-под их ног выскакивали толстобрюхие кузнечики и грузно взлетали зеленые большие богомолы, пустельга складывала острые крылья, ныряла вниз и тут же вновь взмывала, держа в коготках добычу.

Костя забегал вперед, оборачиваясь, вглядывался в лица взрослых. Ему казалось, что все трое очень уж угнетены, точно на их веку это была первая война. Неужто испугались фашистов? Да сроду не одолеть фашистам Красную Армию! В кино показывали парад на Красной площади — там такие танки шли, такие самолеты летели! Получат гады по зубам, это уж точно, долго будут помнить. И эта война прогремит мимо Кости, как летняя гроза.

Когда поднялись по взвозу в поселок, увидели возле осокинской мазанки черную «эмку», окруженную ребятней. «За мной, похоже», — сказал Табаков. Шофер сидел за баранкой и нетерпеливо смотрел на подполковника в расстегнутой старенькой гимнастерке и на его спутников. Табаков кивнул ему, здороваясь, и вошел в избу. Минут через пять появился переодетый, туго затянутый широким ремнем со звездой, в фуражке с черным танкистским околышем. Следом Костя нес кожаный чемодан.

Возле машины Табаков сначала пожал всем руки, а потом, секунду или две помедлив, обнял поочередно Евдокию Павловну, Василия Васильича, Каршина, Костю, поцеловал каждого.

— Доведется ли…

И только по этому молчаливому, горячему прощанию Костя наконец осознал, насколько тяжкой видится взрослым война с немцами. У него дрогнуло внутри, спазмы сдавили горло.

— Иван Петрович… можно, я с вами поеду? Хотя бы до вышки. Можно?

— Садись, Костя. Садись…