— О, пан жолнеж! О, пан солдат!..
Голова Макса отяжелела от мгновенного прилива крови, и в это время ладонь Вильгельма легла на его руку:
— Сиди, Макс! Сиди…
— Но это же свинство!
— Отчасти — да, Макс. Но не ввязываться же из-за каждой польки в скандальные истории…
— Какой-то табун жеребцов, а не воинов! — процедил Макс сквозь зубы и отвернулся от окна.
— Всех благ, Макс! — Вилли поднял кружку с пивом.
Не успел донести до рта, как вместе с Максом разом обернулся к окну: с улицы — выстрелы, крики.
На тротуаре лежал навзничь тот самый верзила, мелко и часто совал ногами, словно вращал педали велосипеда. Второй солдат, сломившись вдвое и зажимая руками живот, вертелся на месте. Из распяленного рта его тянулся тонкий нескончаемый вой. К близкому перекрестку бежала девушка-полька, увлекаемая за руку маленьким мужчиной в рабочей спецовке. От подъезда гостиницы, встав на колено, по ним бухал из винтовки часовой, из окон номеров хлопали револьверные выстрелы. Пули с фырканьем рикошетили от стен и мостовой.
Вильгельм вскочил:
— За мной, Макс!
Выскочили на улицу и побежали за мужчиной и девушкой. На перекрестке те свернули за угол, но Вилли с Максом скоро добежали до него и снова увидели их, только теперь беглецы удирали врозь.
— Догоняй девку! — крикнул Вильгельм Максу, а сам кинулся за мужчиной.
Прохожих почти не было, и никто не мешал Максу быстро настигать девушку. Зачем он это делал — не задумывался.
Девушка поднырнула под низкий свод кирпичных ворот. Когда и Макс свернул в них, то беглянка виднелась довольно далеко в сумеречной узости двора, который оказался проходным — от улицы до улицы. Макс расстегнул крючки воротника и наподдал ходу, делая двухметровые скачки. Настиг ее у противоположных ворот.
— Стой! — приказал негромко, хватая за локоть.
Девушка остановилась и спиной притиснулась к стенке.
— Стой, — повторил Макс хрипло, с трудом переводя дыхание.
Для чего повторил, не знал, потому что она не только стояла, она почти падала. Она тряслась, не произнося ни слова, и часто дышала открытым маленьким ртом, в остановившихся глазах Макс увидел ужас обреченного человека.
— Идем, — тихо приказал Макс, успокаивая скачущее сердце глубокими вдохами. — По-немецки понимаете? Нет? — Макс второпях вспоминал все польские слова, какие знал. — Прошэ пани: покой, покой…
Не выпуская ее локтя, Макс быстро вывел девушку на улицу — это была шире и шумнее, чем та, где стояла гостиница. Прохожие оглядывались на стройного поджарого офицера, кидавшего взгляды по сторонам. Девушка рядом с ним казалась совсем неприметной.
Слева приближался, погромыхивая по мостовой, военный грузовик. Макс разглядел, что рядом с шофером в кабине никого не было. Ступил с тротуара и повелительно вскинул руку, приказывая остановиться. Шофер затормозил, пересунулся по сиденью к правой дверце, открыл ее перед капитаном. На плечах водителя топорщились погоны с голубым кантом автотранспортных войск.
— Эту девушку срочно отвезите на вокзал! — Макс подтолкнул польку в кабину: — Влезайте! — Вспомнил, как по-польски вокзал: — Пани, прошэ на двожэц. До свиданья!
— До видзэня, пан офицер, — прошептала она, все еще плохо веря в чудо, но шофер откозырнул Максу, и грузовик тронулся с места…
Макс устало вытер платком мокрое лицо и пошел назад, к гостинице. А где-то уже совсем близко тарахтели мотоциклы гестаповцев: сейчас близлежащие кварталы будут оцеплены, начнется облава.
«Теперь ее не возьмут, — с удовлетворением подумал Макс. — Зачем я ее, собственно, догонял? Она же ни в чем не виновата… Ах, да, Вилли приказал! Черт побери!.. Все же я, кажется, был человеком…»
Настроение его упало, когда он вышел из-за угла и увидел на тротуаре перед гостиницей убитого солдата в черном мундире. Теперь тот лежал смирно, вытянувшись в последнем своем потяге. А более удачливый его товарищ, корчась и поскуливая, влезал с помощью военных санитаров в автобус с крестами на боках. В свете уличного фонаря на асфальте чернели разводья крови. Заложив руки за спину, чуть в стороне стоял Вильгельм Штамм, исподлобья смотрел на убитого.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Табаков опустился на стул возле своего стола. Только теперь он почувствовал, как разбит, как изнурен двумя минувшими сутками. Захотелось хотя бы на несколько минут остаться одному в тихом небольшом кабинете, наедине с книгами в шкафу, с лесными далями за окнами, со своими длинными невеселыми думами, непередуманными даже за неблизкую дорогу из Минска.
При теперешней опустошенности и усталости самое лучшее — побыть недельку-две на глухой речке, позагорать, покупаться, посидеть возле рыбацкого костра. Костер — самый понятливый товарищ: он никогда не мешает думать. Впрочем, все это — река, рыбацкий костер — не за горами. Табаков решил ехать на Урал, в Излучный…
Но как же, как можно быть спокойным там, вдалеке, наслаждаться покоем, когда здесь, у границы, назревают неминуемые, жестокие события, когда здесь не дымом рыбацкого костра пахнет, а порохом! То, что пахнет порохом, он уверен, ни командующий округом, ни член Военного совета не смогли его успокоить своим оптимизмом. Как оставить полк, в сколачивание которого вложил всего себя? Как в канун испытаний оставить боевых товарищей, того же Калинкина, хорошего начальника штаба в мирных условиях, но бог знает какого военачальника в боевой обстановке? А Мария! Разве не жутко оставлять ее одну в эту тревожную пору? Она, конечно, не знает всего и потому так весело успокоила обещанием сразу же после школьного выпускного вечера забрать из пионерского лагеря Вовку и прикатить в «забытый богом» Излучный, чтобы вытащить там из реки самого большого осетра. На меньшее не соглашалась — только осетра! И непременно самого огромного!
Перед глазами вновь возник командующий округом генерал армии Павлов, по чьей воле комполка Табаков нежданно-негаданно оказался в отпуске. Павлов прохаживался по своему кабинету, заложив пальцы правой руки за широкий ремень, туго обхвативший по талии гимнастерку добротного сукна. Через правое плечо — портупея, на груди — три ордена Ленина, два — Красного Знамени, над ними — Звезда Героя. Матово сияет бритая голова, еще не успевшая загореть.
Он прохаживается, а член Военного совета округа Фоминых сидит в глубоком, как корзина, кресле, нога на ногу. Пальцы рук сцеплены на колене, округленные толстые ногти блестят, словно пуговки. Фоминых лишь изредка вставляет реплики. Говорит преимущественно Павлов, говорит громко, раздраженно. В глаза его почти никогда не удается заглянуть. Нет, командующий не отводит их от собеседника, не прячет, просто в них трудно смотреть, так же как на близкие всполохи молнии.
А молнии Павлов мечет нешуточные.
— Комиссия утверждает, что ваш полк один из лучших среди танковых подразделений. Рад! Поздравляю! Но почему, черт побери, в этом полку вдруг открывают боевую стрельбу? Вопреки категорическому запрету. Почему? Почему командир полка упрятал от суда этого злостного нарушителя приказа? Я не хочу слушать ваших объяснений! Приказ есть приказ, а за нарушение — под суд! И мне кажется, Табаков, все идет от вас, от вашей личной неуравновешенности. Почему, собственно говоря, вы, именно вы сочли себя самым ответственным за судьбы людей, страны и пишете Военному совету вот эти бумаги? — Павлов двумя пальцами (остальные брезгливо оттопырил) приподнимает со стола и потрясывает письмо Табакова. — Почему?! У вас других дел нет? И что же выходит из этих бумаг? Выходит, надо взять и эвакуировать куда-то в символический тыл семьи военнослужащих — как бы, мол, не пострадали! — и вызвать тем самым переполох во всей приграничной полосе? Мы не можем исключать из поля зрения военный конфликт с фашистами, но, дорогой мой… Пусть не с нашей стороны будет повод!..
Громы и молнии бушевали над его, Табакова, головой минут двадцать. А он стоял навытяжку, словно у войскового знамени, и не мог ни слова возразить — ему не давали. Наконец Павлов сказал, что если б не знал Табакова по Испании и Халхин-Голу, то разговаривал бы с ним не столь мягко, этой оговоркой заставив Табакова подумать: «Ничего себе — мягко!» И еще сказал, что он, Павлов, расценивает поведение подполковника Табакова как политически незрелое. Одно дело — быть хорошим воякой, другое — уметь мыслить по-государственном у.