Изменить стиль страницы

— Пришел, увидел, победил…

— Победил. Вот, видишь? — Вилли показал кисть руки: под кожей на ребре ладони чернели сгустки спекшейся крови. — Укусила, стерва, еле вырвал из зубов. Никак не поддавалась. Сладил, конечно, да не тот, знаешь, эффект. И еще эта девчонка настроение портила… Проснулась, поганка, вопит, колотится в своем углу…

— Что за девчонка? — Макс уже томился пошлостью разговора, и ему не по себе становилось от догадки: неужто та самая Густа?

— Какая, какая! Дочь ее, разумеется. Которую отец мой все утро искал… Такой звереныш…

Макс оторопело смотрел на товарища своего детства.

— Слушай, Вилли… это же подло… Мы же цивилизованные люди. Ты же оскорбил, унизил женщину и ее ребенка, ты человека в себе унизил…

— Дурак ты, Макс! Да она, если хочешь знать, рада, что я ее потешил! Ведь сколько времени настоящего мужчины возле себя не видела… Дурак, ей-богу!

— У меня другие взгляды на такие вещи…

После завтрака старый Штамм торжественно стал собираться к поездке по своим полям — показать их Максу, чтобы тот потом рассказал об увиденном в Кляйнвальде. От автомобиля, предложенного Вильгельмом, старик отказался: лестно, конечно, да что увидишь на большой скорости? Но вначале он решил показать коровник, свинарник, овощехранилище, другие постройки. Пока будут осматривать, конюх подмажет колеса у рессорной тележки, положит в нее свежего сена, запряжет лошадь.

В коровнике было пусто, стадо давно угнали на пастбище. Два работника совковыми лопатами подчищали бетонные желоба, складывая навоз в деревянную тачку. Увидев хозяина и незнакомого офицера, распрямились, стащили с голов картузы.

— Работайте-работайте! — строго сказал Штамм. — Да подстилку экономьте. А то сгребаете вместе с навозом, не напасешься… Прогоню, если еще раз увижу такую бесхозяйственность…

Побывали они и на свиноферме. Штамм показывал клетки с поросятами разных возрастов, хвалился породистыми матками, возлежавшими в загородках на чистой соломе. Увидев одну из свинарок, старый Штамм, насупившись пуще прежнего, поманил ее пальцем. Она подошла, опустила перед хозяином глаза. В длинной домотканой юбке, в ситцевой синей кофте, посекшейся на плечах и лопатках. Русые крылатые брови, вьющиеся волосы, собранные в узел, бледное красивое лицо.

— Ядвига, почему не пришла Густа? — строго спросил Штамм.

На одно, почти неуловимое, мгновение вскинула она глаза, но Макс успел увидеть в их синеве столько ненависти, что мороз по спине прошел. А голос тихий, покорный:

— Заболела она, пан хозяин…

— Еще чего! Болеть мне перестаньте! Чтоб завтра Густа была в доме!

— Она придет, пан хозяин, — еще тише ответила женщина, и густые длинные ресницы ее дрожали от внутреннего огня, не поднимались, чтобы не расплескать его, не обжечь до времени хозяина, не вызвать его гнев. — Она придет…

— То-то же, — смягчился Штамм. — Маток мне не перекармливайте, зажиреют — молока для поросят не будет…

И громко выбил нос в клетчатый платок. Когда уходили, Макс оглянулся на Ядвигу — женщина мгновенно опустила глаза, и к щекам ее прихлынула кровь. То ли она полагала, что Макс знает о визите к ней хозяйского сына и своей оглядкой напомнил ей о ее позоре, то ли лютый гнев бросил к ее щекам кровь, дескать, все вы, немцы, порядочные гады — бог знает, но глазами она не выдала себя, спрятала их под густыми ресницами. И стояла, уронив руки вдоль тела, пока Штамм и Макс не ушли из свинарника.

До обеда объехали поля, принадлежавшие Штамму. Больше посеяно ржи, и она как на дрожжах перла в рост, выбрасывая тяжелый, в ладонь величиной колос. В стрелку шла пшеница, кучерявились овсы. На полях картошки работали женщины, пропалывали ее, рыхлили землю вокруг молодых побегов, недавно вылезших из-под пласта. Заехали и на луг, где стрекотали две конные сенокосилки и пять пожилых поляков махали ручными косами промеж кустарников тальника и валунов, оставленных доисторическим движением ледника. На конных граблях работал самый младший Штамм — Отто. Он спрыгнул с граблей и подбежал к тележке отца.

— Я думаю, ты, отец, будешь доволен, — сказал мальчишка. — Все работают хорошо.

— Да, вижу. — В голосе отца звучало снисхождение. — После сенокоса вырубим все кустарники и вывезем валуны. Тот пан Ружецкий не хозяин был, а ленивый барин. Столько земли зря пустовало, столько сенокосов заболочено…

На обратном пути Антон Штамм, не обращая внимания на кучера, сидевшего впереди, увлеченно строил перед Максом планы на будущее, взахлеб рассказывал о переустройстве всего имения, о том, как завезет новые сорта зерновых и картофеля, новую породу свиней и кур (коровы у пана Ружецкого были хорошие, отметил Штамм), купит тракторы, хорошие плуги и сеялки…

Он еще цвел, он еще мечтал, словно старость еще не аукнула его, не вошла ломотой в суставы и поясницу, словно ему самим богом отмерено Мафусаилово долгожитие, словно ему неведома была житейская повседневная истина: мечта — птица, а жизнь — крючок.

— Трудно вам будет, господин Штамм, — осторожно сказал Макс. — История говорит, что поляки плохо уживаются под чужой властью.

— Мы, немцы, заставим уживаться! — тускло сверкнул всеми зубами старик. — Уже заставили! Посудите, дорогой Макс: и двух лет нет, как мы сюда пришли, а уже почти все поляки говорят по-немецки. Мы вытравим из них все польское, вплоть до языка…

Макс пожал плечами, ко промолчал. Да и не было смысла доказывать обратное человеку, который вступил в партию Гитлера еще до прихода национал-социалистов к власти. Да и судить о таких вещах Макс не решался, чувствуя себя не очень уверенно. Может, и правда, если у нации отнять ее родной язык, если мыслить она будет на ином языке, что от нее останется? Традиции останутся, обычаи? А кто их передаст, если живые носители вымрут, а остальное погибнет под обломками войн?! И ведь не всегда происходит закономерность: чем больше притесняется нация, тем крепче держится она за свои обычаи, за свою культуру и за свой язык, и наоборот, чем свободнее она, независимее среди других народов, тем быстрее и безболезненнее ассимилируется. Может, права Германия, решив онемечить поляков первым путем, насильственным? Быстрые радикальные меры иногда дают хороший эффект…

4

Въехали в город на заходе солнца. Шофер хорошо изучил улицы, быстро добрался до гостиницы. Остановился возле подъезда, не выключая мотора, ждал дальнейших приказаний.

Вилли обернулся к Максу:

— Будем прощаться?

— Слушай, а что если мы в вашем ресторане по кружке пива выпьем на прощание?

— Я не против…

Не спеша жевали горячие сосиски, запивали прохладным пивом. Следили глазами за двумя танцующими в центре зала парами — офицеры с дамами. Аккордеонист на эстраде играл штраусовский вальс, тихо, на приглушенных вздохах играл, волнуя и размягчая сердца.

— Как приеду домой, так в первую очередь сходим с Хельгой на танцы. Она давно мечтала потанцевать в баре или ресторане, среди людей, под хорошую музыку… Вероятно, ничего серьезного впереди не предвидится, раз доктор Геббельс разрешил танцы…

— Я этому ничуть не радуюсь, Макс. Не в моей натуре плесневеть и ржаветь на одном месте… И другая сторона щекочет: если мы в бездействии, значит, не жди продвижения по службе, не жди новых наград…

Аккордеон смолк, и стали слышны шарканье подошв по полу, звук отодвигаемых стульев, негромкий говор за столиками. И вдруг Макс и Вилли услышали за окном грубый мужской смех и приглушенные вскрики женщины. Офицеры повернулись к окну, в легких прозрачных сумерках увидели на противоположной стороне узкой улицы двух солдат из дивизии СС. Похоже, они были в крепком подпитии. Огромный верзила — рукава закатаны, ворот рубашки расстегнут — сомкнул пальцы на запястьях худенькой вырывавшейся девушки, а дружок его запускал лапы под ситцевое платье и рычал от удовольствия:

— Тащи ее в подъезд, Ррроберт!.. Волоки, Ррроберт!..

Девушка дергалась в стороны, извивалась, но не могла вырваться. Она не кричала, а только со слезами вскрикивала: