Изменить стиль страницы

Костя сунул в торбочку кус свиного сала и краюху хлеба, в сенцах взял дрожащую и звонкую, как гитара, пилу и направился к избе Калиевых.

Дни пошли на прибыль, но прибавляло всего на воробьиный шаг. По летнему времени солнце в дерево вышиной стояло бы, а сейчас над поселком еще дремала предрассветная немота. Луна, как пловец голым плечом, расталкивала облачную рябь, ярко освещала улицы. Редкие печные дымки маячили там и сям, иногда с посвистом наскакивал ветер и будто шашкой сносил эти ленивые дымы, оголяя черные обрубки труб, а белесая дымина испуганно и торопливо сучилась низом, по надворьям, по-за спинами изб. А со льда старицы — тюк, тюк! После паузы — тюк, тюк, тюк!.. Ага, это Стахей Силыч вышел с пешней и проволочным саком к прорубям, скоро скотину погонят поить. Зимой бакенщику — безделья куча, он и идет в колхоз бить да чистить проруби.

У Калиевых в задней комнате красновато горел огонь. Костя вошел во двор, заглянул в оконце — ничего не увидел за крепко замороженным стеклом. Можно бы прямо войти в избу, но Косте не хотелось, он, как маленький, до сих пор боялся покойников. А нужно было прошмыгнуть через темные-претемные сенцы, в которых, чудилось, обязательно столкнешься с умершей бабушкой и она, беззубо шепелявя, скажет со смешком: «Аманба, мен бала, аманба, Костя-жян!» («Здравствуй, мой мальчик, здравствуй, милый Костя!») Да еще и за руку возьмет. Не верил Костя ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай, а вот покойников боялся как последний чудак. И ничем не мог побороть в себе этого страха.

Согнутым пальцем тукнул в оконце. С той стороны приник силуэт головы, мотнулась тень руки: «Входи!» Костя поставил постанывающую пилу к стенке и пролетел через сени стрижом, за которым гонится ястреб. В избе, унимая колотящееся сердце, забыл даже поздороваться с тетей Нюрой, разжигавшей кизяки в печи, и с Айдаром, тот сидел на лавке возле стены, обувался.

Неторопливо ожидая его, Костя отметил для себя, что в мазанке Калиевых на одного человека стало меньше, а теснота и духота от тесноты остались прежними. Ох и семьища же у них — цыганский табор! Дышать станет легче, когда тетя Нюра разожжет огонь, печь сменит застоялый ночной воздух, и тогда дети, накатом спящие в горнице на полу, начнут подтягивать к подбородку коленки от прихлынувшей свежести, станут нашаривать край одеяла или кожушка, откинутого ночью.

— Костик, правда, что ли, твой папанька записывает баб да девок на курсы трактористов? — Анна Никитична повернула лицо от печи к пареньку, по правой щеке ее и виску метались красные блики от разгоревшихся кизяков.

Была она сейчас совсем не такой, какой ее привыкли видеть излученцы: глаза припухшие после сна, брови и губы не подкрашены, волосы белые, с желтизной, не причесаны. Ничего удивительного: каждая хозяйка вперед старается печь растопить, а уж потом себя приводит в порядок.

«Потускнеет теперь тетка Нюра без бабушки, — думал Костя. — Такая орава на одну ляжет… А Олька дрыхнет…» Переступив с ноги на ногу, подтвердил:

— Правда. Он вчера рано из МТС приехал и ходил к председателю колхоза. Говорит, с ремонтом тракторов полегчало, и он сможет приезжать домой в пятницу. Чтоб можно было два вечера в неделю вести занятия в кружке, на курсах, значит.

— А для чего это ему понадобилось, Костенька, а? — Лукавая улыбка звучала в вопросе Анны Никитичны, которую можно было истолковать и так, и этак. — Зачем ему столько много баб да девок в бригаду спонадобилось, а, Костенька?

— Удивляюсь я твоей непонятливости, тетка Нюра! — И Костя пояснил снисходительно: — Ну а если война? Если мужиков заберут на войну? Кто будет на тракторах работать?

— Типун тебе на язык, Костенька! Это какую ж такую войну нужно разгрохать, чтоб всех мужчинов выбрать подчистую? Зряшная выдумка у твоего папаньки, Костенька.

— Ничего не зряшная! Об этом и Иван Петрович говорил.

— Это какой же такой важный Иван Петрович? Уж не танкист ли тот, кой на свадьбу приезжал? А маманя твоя записывается на курсы?

Косте не хотелось уже разговаривать с Анной Никитичной: оскорбило ее пренебрежение к герою Испании и Халхин-Гола.

— Нет, — ответил он. — За десять лет, говорит, осточертело и с одного мазут отстирывать.

Анна Никитична заливисто рассмеялась, совершенно не беспокоясь, что в горнице могут проснуться дети.

— Уж что правда, то правда, трактористов она не любит! Ха-ха… Говорила как-то: жили-были три брата — два умных, а третий тракторист. И тот, мол, ей достался… Ха-ха!

Громко похохатывала, влажно поблескивала большими голубыми глазами.

В горнице сначала захныкала, а потом разревелась Наташка. Анна Никитична махнула оголенной до локтя рукой, сказала нарочито по-уральски:

— Незамай позевает маненько! Привыкла, закадычная, чтоб ее во все четыре ремня качали…

Но Наташка быстро утихомирилась. Послышалось поскрипывание ремней и железного кольца под потолком. Видно, кто-то из ребят сонно, по привычке, дотянулся до зыбки и стал покачивать.

— А я вот запишусь на курсы! — вернулась Анна Никитична к прежнему разговору. И, сказав это, на секунду или две задумалась, смотря мимо ребят. Покусывала свои крупные, охочие до смеха губы. Похоже, представляла себя на высоченном сиденье грохочущего трактора. Трактор черный, страшный, а она на нем — белокурая, голубоглазая, красивая, всем бабам на зависть.

Легонько вздохнула и взялась подбивать на столе ком пшеничного теста. Норовисто встряхнула головой:

— И запишусь вот! И буду работать на самом большом, который с этими, с гусеницами. Как его прозывают?

— «ЧТЗ», — сказал вместо Кости Айдар, доставая из-под лавки сверкнувший топор. Засунул топорище за веревку на поясе, взял сумочку с харчами. Кивнул Косте: — Пошли.

— Погодили бы маненько, Айдарик, я б вас горячими лепешками попотчевала. А?

— Спасибо, мама. Лошадь нам не на весь день дают. К тому ж не какую-нибудь клячу, а саму Горобчиху.

Произнес все это Айдар очень суровым тоном, а мать его, мачеха, улыбнулась:

— Тогда — конечно, тогда — торопитесь!

Был ли в Излучном такой человек, который бы не знал Горобчихи? Не было такого человека! Горобчиха — знаменитая кобыла. Когда в тридцатом году Устим Горобец отвел ее в колхоз, то истово перекрестился на все четыре угла света: «Слава богу, избавился, холера ее матери!» Толстая мохноногая гнедуха умела кусаться, лягаться, а уж ленива была — страх божий! Кнут и палка для нее что слону мухобойка. Правда, если ее все ж таки пронимали, то она кидала задки, лягалась нещадно, в щепы разнося передок телеги или саней, до тех пор, пока не прекращали бить. Это — в худшем случае. В лучшем, при добром настроении, Горобчиха трунила такой рысцой, что позавидовать ее рыси могла разве только черепаха. И лишь при возвращении домой, в конюшню, Горобчиха охотно развивала скорость, равную галопу коровы. Странные были у нее глаза: правый — темный, обыкновенный, лошадиный, а левый — бело-серый, как у свиньи, только большой. Но видела обоими отлично, особенно если она где-то паслась, а к ней шли с уздечкой. Даже стреноженная удирала с непостижимым для нее проворством.

Вот на такой знаменитой кобыле предстояло хлопцам ехать в лес за дровами. На месте Стахея Силыча следовало бы за одно это отдать им книгу о цезарях, не дожидаясь ни воза, ни полвоза дров.

Они вышли из избы. Теперь в сенцах было совсем нестрашно, потому что рядом похрамывал Айдар. После избяной духоты тут вздохнулось хорошо, просторно. У некоторых излученцев в сенцах пахнет мышами, хлебной пылью сусеков, застарелой паутиной углов, а у Калиевых чуть слышно пахло летней степью, бередящей горечью трав. Такой запах издавали полынные веники. Костя знал: связанные попарно, они висят на шесте вдоль задней стенки, в дневные сумерки напоминая седые бороды дедов. Надергали этой серебристой, пахучей прелести по-за канавами на задах, по уклонам лощин, разобрали аккуратно и туго-натуго постягивали шпагатом, а корешки ровнехонько отрубили топором. Люб-мил духовитый веник не только в сенцах, но и в избе, всю долгую-предолгую зиму от него пахнет августом, полем, особенно если его чуток обдать варом-кипятком. Сразу напоминаются степной сенокос, ночь с прядающими большими звездами и вот этот запах, исходящий от охапки свежего полынкового сена, брошенного под бока. Калиевы всегда много запасали веников, а весной Анна Никитична, непрактичная женщина, как считали некоторые бабы, задарма раздавала остатки тем же малозапасливым хозяйкам, которые ее судили.