Изменить стиль страницы

— Несерьезно. Это как народовольцы, они тоже стреляли, чтоб внимание общества привлечь. Не дело. Надо другим путем.

— Помоги!

— Помогу, — сказал Игорь. Теперь ему было понятно: он уяснил, почему поехали Булыков с Кауровым в Апрелевку и письмо вдовы попало в институт, ясным делалось стремление Яхневича, детектива-любителя, — неплохой он, наверное, парень, — ринулся спасать Булыкова, которому кто-то коварно мешал работать. — Я тебе, Олег, постараюсь помочь. А Яковлев твой большое дело завернул, мне днями рецепт полностью один уточнят. Помогу, — пообещал Игорь и слово свое сдержал.

Вначале Сам и слышать ничего не хотел, когда он начал просторные объяснения в защиту Булыкова, но Игорь держался стойко.

— Он ведь не для своей выгоды, Арнольд Суренович, все это затеял…

— Наказать его надо!

— Выговорешник дадим, и лады. Осознает. Он ведь не для себя…

— Говорящий сам от себя ищет славы себе, — вздохнул Сам, уже явно добрея, — но кто еще ищет славы пославшему его, тот истинен, и нет неправды в нем… Как это называется? Выговорешник? Дадим выговорешник. Но я не уверен, Игорек, что предлагаемую им тему надо вставлять в институтский план.

— В рабочем порядке решим, Арнольд Суренович. Главное — разобрались. А это в рабочем порядке… Тихо, спокойно, и лады.

21

Через двадцать дней я возвращаюсь в Москву.

Печальное солнце заливает летное поле, поблескивают самолетные плоскости, и стеклянное здание аэровокзала просвечивает насквозь, видны буфетные столики на втором этаже, кресла и сосны. Верхушки сосен.

У автобусной стоянки ко мне прилепился маленький морячок с двумя тяжелыми чемоданами. Для начала дружески ткнул меня в бок, ткнул, как кореша, и предложил, как верному корешу:

— Давай, годок, такси на двоих. Тебе далеко? До центра. Добро! И мне до центра. На Красную площадь хочу. Давай на пару? Счетчик пополам.

Морячок побросал чемоданы в багажник, сел на заднее сиденье. «Я, ребята, покемарю», — сказал. И тут же начал кемарить. «Минуток по шестьсот надо выбрать на каждый глазенап, — объяснил, не открывая глаз. — С Тихого, с Великого океана лечу…» Таксист, сухой рыжий парень, взглянул на него в зеркало, кинул взгляд на меня — чудака везем — и, когда выехали на шоссе, спросил, переключая на прямую передачу:

— Откуда прилетел, земляк?

— Из Свердловска.

Дорога от Домодедова до Москвы не слишком близкая, молча ехать скучно.

— Какую-нибудь свердловчанку, это самое, обидел?

— Нет.

Впереди автобус. Таксист врезает мигалку, взгляд в зеркало — назад и вбок, руль влево, и снова — на третью. Обходим автобус с легким моторным воем. «Клапана у тебя гремят». — «Завтра тэо». Заняли свой ряд. Снова на четвертую. Все хорошо. Руки расслабить, чтоб отдыхали: за день намотаешься и взгляд в мою сторону, краем хитрого глаза.

— Чего так грустно, земляк? Пассивный в этом смысле? Забот много?

— У кого их мало.

— Скучал по дому?

— А то нет…

Летели навстречу по обеим сторонам шоссе березы и елки, шуршали шины вишневых «икарусов», солнце золотило крыши. Таксист понял, что собеседник я никудышный, взглянул на морячка.

Морячок кемарил и вроде даже посапывал во сне. Шикарный чуб выбивался из-под бескозырки. Чуб пошевеливало легким сквознячком.

— С Амура летит, — сказал таксист и, чтоб я не сомневался, уточнил: — Погранвойска, зеленый кант.

Красиво ехал таксист. Эффектно. Руки бросил на руль совсем безвольно, плечи опустил. Не работа — отдых! Губами вытянул из пачки сигарету, не глядя прикурил, сплюнул табачную крошку.

Стучал счетчик, морячок спал, мне не хотелось говорить. Какое-то время ехали молча. Уже со всех сторон подступал к нам город. Смеркалось. Наружного освещения еще не зажгли, ни фонарей, ничего, и вдруг над крышами на траверзе Автозаводского моста я увидел горящие в сумерках под размытыми ветром облаками три голубые буквы — «ЗИЛ».

Бесконечное чувство возвращения. Несравнимое ни с чем и всегда новое! Помню, первый раз я вернулся из-за границы. Из месячной командировки. Поезд приходил ранним утром. Меня встречали на Киевском вокзале, с утра притихшем и залитом теплым солнцем.

Я вышел на пустынную площадь и почувствовал, что сейчас разревусь. По Бородинскому мосту, пустынному в этот час, катил, тихо позванивая проводами, голубой троллейбус. Над рекой, под мостом и над безбрежным асфальтом площади с умытым сквером стлался реденький туман. На стоянке перед сквером стояли машины, холодные, в росе. Было свежо. Но дома вокруг были уже освещены ровным утренним светом, и кое-где поблескивали окна. До чего ж красивой и величественной показалась мне Москва!

Рядом прыгала дочка, прижимая к себе заграничного мишку. Жена чуть отстала. Я еле сдерживался. Того еще не хватало, реветь у всех на виду! И, поняв мое состояние, отец загородил меня плечом. «Все хорошо», — сказал и прикурил мне сигарету. Никогда не забуду ощущение того утра, мокрый след его губ на сигаретном фильтре. Это было давно, а теперь я возвращался из обычной командировки. Двадцать дней — не срок и Урал — родная земля, не за тридевять земель летал, но горели над крышами три голубые буквы «ЗИЛ». Я никогда не работал на этом заводе, в том смысле, что не состоял в его стотысячном штате, я только собирал его историю, выписывал странички в архивах, расспрашивал очевидцев, интересовался вопросами надежности. Я не спешил к его проходным изо дня в день, я только писал о нем, но я был захвачен величием его истории. Конечно, Уралмаш больше, шире, грандиозней, но ЗИЛ — свой завод. Родной. Вся жизнь с ним. Я рос в Москве, и он рос в Москве, и судьбы наши пересекались каждый день.

Меня водили по Уралмашу, гигантскому заводу, выросшему на пустом месте в рыжей заболоченной тайге на кочках, поросших брусникой и маслятами. Для меня не поднимали паровоза, чтоб я удивился, почувствовал мощь техники и потом подсчитывал, сколько раз можно опоясать земной шар продукцией предприятия. Уралмаш — уникальное машиностроение: шагающие экскаваторы, прокатные станы, буровые установки, во время войны — тяжелые танки КВ и самоходные артиллерийские установки, которые брали насквозь и «тигра», и «фердинанда», и любой другой танк второй мировой войны. Я не искал специально факта, который бы мог стать символом времени, выхваченным из потока ритмом дня. Но в цехе крупных узлов, где собирают детали для шагающих экскаваторов, исполинов десятиэтажного роста, выступал перед коллективом симфонический оркестр Свердловской филармонии. Дело даже не в том, что все скрипачи, трубачи, дирижер во фраке с потертыми локтями и крупная дама в бархатном платье с арфой поместились на расточном станке. Играли Чайковского, Пятую симфонию. И когда знакомые с детства звуки финала поплыли под сводами, закопченными электросваркой, пропахшими горелым маслом и окалиной, открылось что-то в душе, истина какая-то. Вспомнился разрушенный домик в Клину, фотографии военных лет…

Звучит музыка, защищенная уменьем и — ах простите, Игорь Степанович, XX век кончается! — производительностью труда, возможностью противопоставить чужой силе свою силу. Индекс национального уменья — уровень качества. Качества во всем!

Я помню свое послевоенное детство и то, как полетной походкой в лаковых штиблетах выходили на сцену фрачные конферансье. С астрой на груди, с готовой шуточкой, что-нибудь вроде: «Только что шел я на наш концерт — и вот вижу…» А зал уже заранее улыбался, потому что все эти усталые люди, прошедшие войну, голод, эвакуацию, живущие в коммунальных квартирах, видели в этом фрачном человеке счастливого выходца из другого мира, с неведомого острова, где тишь да гладь, где девушки в белых платьях из парашютного шелка танцуют вальсы Штрауса, а мужчины кушают пирожные эклер.

Оркестр играл Чайковского. Оркестр во фраках, слушатели в спецовках, но те и другие были рабочими людьми. И лица их были рабочие. Люди делали дело. И не было ни сюсюканья, ни улыбок заранее, авансом, все всё понимали. Надо, значит, надо! «Тиха, товарищи!»