Изменить стиль страницы

Мне это интересно, но его слова идут мимо, как гул летящего внизу проспекта, я думаю о комиссаре Эдиссоне, о его любви и тайне. В соседней комнате жена Игоря готовится к аспирантским экзаменам, читает Бодлера.

Когда в морском пути тоска грызет матросов,
Они, досужный час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.

Читает по-французски нараспев и без выражения, потому что не до того: запомнить бы. И нам обоим вдруг — и мне и Игорю — становится смешно, и мы оба, еще и словом не обмолвившись, понимаем почему и начинаем смеяться.

Маму Анну Сергеевну французскому не учили. И бабушку не учили. А прабабушка Акулина Егоровна вовсе писать не умела, вместо подписи ставила крест, верила в Змея летающего и в то, что нечистая сила озорует исключительно по средам и пятницам.

Деды и прадеды кузяевские были крестьянами, сеяли ранние овсы, ковали лошадей в дымной сухоносовской кузнице, уходили на заработки в извоз, становились металлистами от успения до петрова дня, когда нужно было снова возвращаться в деревню на сенокос. Из всей родни один только Василий Яковлевич вышел почти что в купечество, фабрикой управлял, за границы ездил, но все равно оставался крестьянином Калужской губернии Боровского уезда. Не мог не остаться. Сменить сословие не представлялось возможным, а земля оставалась тем лоном, в которое возвращались, испытав житейские бури и штормы, проиграв или сведя вничью.

Игорь — интеллигент первого поколения. «Отец не в счет, — говорит он, — отец — ускоренный выпуск». И смеется, закидывая голову, и опять возникает эта линия от подбородка до ворота застиранного тельника, девчачья, мальчишечья, беззащитная.

Другой русский инженер, Дмитрий Бондарев его имя, сам сельский житель по рождению, став интеллигентом, нес в себе неоплатный долг перед своим народом. Он воспитывался в понимании того, что его образование и успехи оплачены мужицким потом. Он становился инженером, специалистом, интеллигентом, и пропасть между ним и теми, кто оставался простым народом, увеличивалась сама собой. Его корабль неслышно отчаливал от родной земли.

Игорю такое положение понятно, но не знакомо. Он его не переживал, и если попытаться представить, что было бы, если бы его, воспитанника советского втуза, выпускника славного Московского автомеханического института, так же как Бондарева, вывели бы из кабинета и поставили на ящик среди гуляющей толпы, то это просто фантазия. И не потому даже, что ситуация фантастична, — нет духовной основы конфликта. Юн инженер, но мог быть и рабочим. Должности эти не сословные. Нет барина, и нет работника.

— Я не инженер, я доктор технических наук, — говорит Игорь. — Я ученый.

— Ты смотри, — восхищаюсь я. — И кто бы подумать мог? Ты на колхозного механизатора похож. На мужичка, деревенского жителя.

— Ты над деревней не смейся, — говорит он. — Деревня — основа основ. Так-то.

Я хочу сменить тему. У меня все вокруг автомобиля вертится. Я за рулем с шестнадцати лет. Можно примерчик? Бывало, над кем смеялась шоферня? Кто был фигурантом во всех гаражных анекдотах? Кто пер на красный и давил по пустой трассе в левом ряду? Частник, белоручка, пижон в зеленой шляпе. Он самый. Неумеха и раззява. Традиция подобного отношения достаточно глубока. Не так все просто. Вспомним Достоевского с его «Записками из Мертвого дома». Русский простой мужик относился ко всем этим «ученым» как к барам, чужие они были, не свои. На трассе нечто подобное наблюдалось у нас вплоть до семидесятого года. Точная дата. Спросите почему? Скажу. В семидесятом хлынул на дороги по-настоящему массовый автомобиль. «Жигуль» пошел, и за руль сел и лекарь, и пекарь, и кто угодно, короче, человек не автомобильной, иной профессии. И смех над белоручкой мало-помалу прекратился сам собой. Частник, оказалось, может здорово шоферить. Но он при этом еще и доктор, и парикмахер, и физик-теоретик, а рулит будь здоров, не хуже нашего, так как же над ним смеяться, его уважать надо. И нет уже анекдотов про пижона в зеленой шляпе… Таксист с частником стукнутся, так разбирать начнут, кто прав, кто виноват, и сами же таксисты станут говорить: «Лихачат наши. Работа такая. План…» А раньше бы — все ясно: «Куда лез, дурак? Продавай машину, катайся на метро». И весь разговор. Вот вам, пожалуйста, еще одна грань на наших глазах стерлась. И грань непростая, важная, но как-то ускользнувшая от нас, а потому в один из последующих дней состоялся у меня разговор с моим шефом. Тоже, можно сказать, на литературную тему, с той только разницей, что Достоевского не вспоминали, говорили просто так.

— Нет, не ценишь ты души, — тяжелехонько вздыхал Игорь. — Рационален ты, сух, а потому обречен.

— Обречен на что?

— На нищенский паек без красоты. Красота — иррациональна. Ее просто чувствовать надо. Ощущать, осязать. Не понимаешь?

Все ясно: он вспомнил, как я не слишком лестно отнесся к его прозе, не веря в успех романа, который он напишет живыми словами, в которых будет солнце, стрекот кузнечиков в высокой траве, полевая, петляющая дорога с овсами под ветром.

— Знаешь, — сказал я просто так, не по поводу, без каких-либо касательств к его творению, с которым все-таки был знаком бегло. — Нельзя объять необъятное. Искусство — не попытка создать иллюзию, не соревнование с природой кто кого, кто лучше нарисует, искусство — стремление навести порядок.

— Да, — сказал он грустно. — Оторвались мы, оторвались… — И вспомнил, последнее время часто поминаемое: — Забыли, что Россия начинается с избы…

Вполне можно было промолчать. Сказал и сказал. Но меня уже слегка бесить начало, что тема не названа, и мой друг Кузяев твердо надеется свершить в следующем квартале большую литературу и требует от меня поддержки в этом стремлении. Что за игры в самом деле!

— Как стихотворная строчка это наивно: почему с избы? Глубокомыслие копеечное, — сказал я. — Россия — это еще и терем, хата, горница, юрта, сакля и городская квартира, в которой родился, рос. Почему я себя обделенным чувствовать должен, если я не из избы? Как сентенция, за которой могут следовать какие-то выводы, твое заявление не конструктивно. Можно, конечно, говорить, что наука математика идет от народных корней, от товарообмена на сельском рынке, от устного счета, чтоб не обманули, или геометрию прослеживать от первых землемеров, так же как астрономию — от первых астрономов-кочевников, по звездам водивших свои стада. И что роднит современную математику со всеми ее абстрактными разделами с той математикой на пальцах или радиоастрономию — с представлениями кочевников? Тут связи не просматриваются. И назад это отбрасывает. Так что правильней сказать, а то плохо, полета нет — начиналась, но не начинается с избы.

— Ну, пошел! Начинается, начиналось…

— Разницы не чуешь? Чуешь, я тебя знаю! Помнишь, Марусин, наш старичок всезнающий, обмолвился как-то, что «изба» слово латинское. Верно, любопытно. Вот откуда линию интересно было бы тянуть. Это ж надо как слово в язык вошло, стало своим, родным, уж и немыслимо без него. Ничем не заменишь. И сколько таких слов!

Самое русское, что у нас есть, — говорил я, — это наш язык. Мы не просто говорим, мы мыслим его законами, строим свое поведение, определяем ритм жизни, и учиться нам у своего языка надо широте, смелости заимствования, совершенству, краткости в выражении мысли, словам крылатым, совершенствованию постоянному, ведь ныне уже не пишут так, как Тредиаковский, профессор элоквенции, муж великого разума, или — Кантемир. Аппарат не тот! Игорь, успокоившись, достойно наклонил голову: так или иначе этим своим заявлением я признавал, что он пишет. Он писал по-другому. Как-то вечером вместе возвращались домой, я вызвался его подвезти, нам по пути получалось, и, уже сидя рядом со мной, накидывая ремень, он спросил строго: