Изменить стиль страницы

— Да ладно, все равно увидите.

Мария вышла из ванной на свет, и я схватилась за сердце. Вся левая щека от глаза до подбородка представляла собой сплошной черный с фиолетовым отливом синяк.

— Что это?

— Заработала.

Она храбрилась, но губы дрожали. Я подошла поближе. Слава богу, глаз не затронут.

— Надо замуж выходить, — сказала Мария, — а то прибьют во цвете лет и веточками раньше времени закидают.

— Надо, Мария, ответственней относиться к жизни. Красивая, молодая. Что тебе в этих тряпках и венике? На стройку бы пошла, в колхоз в бригаду. О тебе бы стихи писали.

— Ладно уж вам, «стихи». Скажите лучше, женился бы на мне, к примеру, Волков, если бы вы ему об этом намекнули?

Не знала я, хоть убей, не знала, что на это ответить. Не было в моей жизни никого, похожего на Марию.

— Зачем тебе это? И ему зачем?

— Покоя хочу, — сказала Мария, — дома своего. И чтоб человек был, пусть хоть старый-престарый, только бы жалел, любил. А ребенка можно и чужого взять.

— Сколько тебе лет, Мария?

— Двадцать.

Я уже знала, с чего все ее несчастья и синяки.

— Ждать не умеешь. Торопишься, хватаешь сырое, потом корчишься. Нет в тебе чувства опасности.

— Ой, не надо, — поморщилась она, — с пьянки у меня это все. Тело завеселеет, и все нестрашно. А где они, трезвые? Что-то я этих молодых трезвых не вижу. Внук ваш — сосунок, а и тот с бутылкой да с девочкой под кустиком.

Она сразила меня.

— Не надо так, Мария. Это очень жестоко и несправедливо.

Но ее уже несло.

— А вы будто не знаете! Им что, природа нужна? Они понятия не имеют, что такое природа. У всех одно на уме. И в ваше время так было, и сейчас.

Она нанесла мне удар покрепче того, что оставил след на ее лице. Пол подо мной закачался. Но это еще было не все.

— Клава сказала, что подписи на вас собирают.

Я сразу догадалась, что за подписи. В пансионате время от времени какая-то неустановленная личность сочиняла письма-жалобы, а потом листок плавал по рукам, обрастая подписями. Содержание этих писем почему-то было всегда направлено на изоляцию нашего дома от внешнего мира. То это была жалоба на соседний пионерский лагерь, который своими горнами и песнями нарушает тишину, то на собак — рассадник антисанитарии, — приезжающих с гостями, то на транспорт, пересекающий участок пансионата по пути в деревню и обратно. Теперь вот в поле коллективной нетерпимости попал мой Женька со своей компанией.

— Что они там написали?

— Я не читала, мне Клава сообщила.

Она уже хорошо знала меня.

— Если поедете в город, купите в аптеке свинцовой примочки. Говорят, помогает от синяков.

— От синяков, — не удержалась я, — есть только одно лекарство — хорошее отношение к себе. Поняла?

— Поняла, — подбитый глаз посмотрел на меня с таким укором, что мне стало не по себе. — Обиделись за своего внучека…

На станции ощущение, что я вырвалась из какого-то плена, в который сунулась добровольно, накатило на меня. Я вглядывалась в лица старых людей: живут, как птицы, без всяких расписаний — подъем, завтрак, обед и так далее. И жалобу на них в худшем случае напишет какой-нибудь одиночка-сквалыжник, а не почтенный коллектив. Если бы сердце мое не сжималось от страха за Женьку, я бы, приехав в город, прямо с вокзала пошла бы в кино или в парк, так активно и радостно было чувство свободы.

Возле своей бывшей двери я не стала доставать ключи, позвонила. Открыла Валентина Григорьевна, изобразила радость. Теплый запах дома, в котором обитает маленький ребенок, хлынул на меня. Света оторвала свой тяжелый задик от пола, встала на колени, выпрямилась и пошла ко мне, тряся на ходу вытянутой вперед ручкой. Словно, встречая меня, уже и прощалась. Я подняла ее, круглый байковый животик уткнулся мне в щеку, и я поняла, что моя нежность к ней — совсем другая, не та, какая была вот к такому же маленькому Женьке.

— А ваши могут не скоро прийти, — сказала Валентина Григорьевна, — вы бы с вечера позвонили.

Я вошла в свою комнату, перешедшую Женьке. Поглядела на его житье-бытье. На столе — раскрытая книга. Драйзер, «Американская трагедия». Может, великие писатели обучат его тому, к чему ни я, ни его родители не знали, как подступиться.

— Вы им скажите, — послышался голос Валентины Григорьевны, — пусть они Евгения куда-нибудь пристроят. Такие мальчики в стройотрядах деньги зарабатывают, не болтаются.

Это был мой голос. Другого тембра, с другой интонацией, но мой.

— А чем он занимается?

— Это у него надо спросить, — ответила Валентина Григорьевна, — говорит, спортом. И что на соревнование поедет в Таллин. Его же никто не проверяет. Может, и поедет в Таллин, да только на соревнования ли?

И Валентина еще подбавила страху. Мало мне Марии, коллективного письма, так еще этот Таллин. Валентина Григорьевна старше меня на два года. Вышла на пенсию и перешла жить к нам. До этого работала в яслях ночной нянечкой. Весь мир у нее под подозрением: все хитрят, отлынивают от работы, все друг друга обманывают. Периодически ее обуревают сомнения насчет верности моего зятя Бориса своей жене, со Светой, на руках она вдруг появляется в его мастерской и говорит громко, словно в каждом углу там прячется по любовнице: «А вот и наш папочка! Он от нас скрылся, а мы его нашли!» Роется в Борькиных карманах, изучает записные книжки. Потом на подозрение к ней попадает Тамара по статье «сокрытие доходов». «А по-моему, эти туфли стоят дороже, Тамарочка. Мне ты можешь сказать их настоящую цену, я не скажу Борису».

Борис весь день в мастерской. Тамарин художественный комбинат находится за городом. Вечером, вернувшись домой, они заискивают перед Валентиной, оправдываются, опровергают ее глупые подозрения и больше всего на свете боятся, что она их покинет. Со мной они тоже расставались тяжело, со слезами и бурными объяснениями. Но это была тяжесть совсем иного рода: какой позор, единственную мать спроваживаем в дом престарелых! Я успокаивала их, говорила, что мой переезд — дело временное, года на два, Света подрастет, пойдет в детский сад, и мы опять будем все вместе. Но все понимали, что это слова. Дело не в том, что Валентина — лучшая хозяйка, настоящая домашняя работница, а мне нужны условия для завершения научной работы, дело в том, что мы прожили, исчерпали ту совместную жизнь, которая отведена детям и родителям. Это жестоко, но это так: научившийся летать птенец должен парить и летать с развязанными крыльями.

Но какую бы ни исповедовал философию, гнездо человеческое не птичье и память в дупле не спрячешь. У меня всякий раз падает сердце, когда я гляжу на деятельную Валентину Григорьевну и маленькую Свету: теперь это ваш дом, я вам не мешаю.

Я увидела Женьку на стадионе, как только подошла к футбольному полю. Он сидел на нижней скамейке зрительской трибуны почерневший от солнечного загара и от усталости. Спина сутулилась, белая майка грязная, волосы на голове слиплись.

— Бабуля? Ты чего это здесь? — встретил меня вопросом. И поднялся, держась за поясницу.

— Женя, я специально приехала к тебе, нам надо поговорить.

— Представляю. — Женька скорчил разочарованную мину. — Кто это, интересно, тебя выдернул? Валентина? Но я действительно целые дни на стадионе. Слушай, давай я познакомлю тебя с тренером и закроем тему.

Он был уверен, что приехала я не по своей воле.

— С тренером познакомишь потом. А сейчас перейдем куда-нибудь в тенек и поговорим.

Женька бросил взгляд наверх, там, в высоте, деревянные ступеньки трибуны были в тени, и мы поднялись туда.

— Только, бабуля, — предупредил он меня, — давай без всяких тургеневских пейзажей, формулируй свои претензии кратко, внятно. Краткость — кто? Сестра таланта. Давай.

— А талант — кто?

Женька усмехнулся.

— Брат, выходит, краткости.

— Вот видишь, и с юмором, и с сообразительностью у тебя в порядке. Можно начинать. Объясни, пожалуйста, чем ты занимаешься в лесу, когда приезжаешь ко мне?