— Мне так горько, — говорила она, — что ты от меня сейчас дальше, чем тогда, когда действительно был далеко. Я всю жизнь хотела быть тебе другом, а потом матерью. Может, в этом и была моя ошибка. Я слишком была современной. А любовь матерей и эгоизм детей — старинные чувства, их формировали тысячелетия.
— Что ты от меня хочешь?
— Это тоже извечный вопрос. Все матери хотят, чтобы их дети были хорошими, добрыми, умными, чтобы они были лучше их.
— Почему же ты не сделала меня таким?
— Если бы ты сам себя слышал! Я старалась. Видимо, тот человек, которого ты ненавидишь, помешал мне. Мне надо было посвятить тебе всю свою жизнь.
— Но ты не посвятила. А если бы посвятила, я бы, наверное, просто не выжил. Ты и так много лет жила моей жизнью.
— И ты в э т о м упрекаешь меня?
— Да. Ты учила со мной уроки, была всегда третьей в моей дружбе, ты даже в армии воспитывала во мне любовь к себе, писала письма командиру части. И в результате всего во мне произошло вот что: если моя жизнь принадлежит целиком тебе, то взамен подавай свою. А ты всю не отдавала. Вот почему я ненавидел твоего Никанора.
Она поднялась, подошла к зеркалу, расчесала густые каштановые волосы и сказала незло, как от чего-то освобождаясь:
— Пошел ты к черту! Мне надоел этот бесплодный разговор. У тебя действительно своя жизнь. Что будешь делать?
— Поеду в Чебоксары. Там стройка. Строят завод промышленных тракторов. Мы с Аркашкой ждем вызова. Кстати, я бы хотел об этом поговорить и с Никанором.
Она подошла к нему: он был выше ее на голову и смотрел на нее сверху вниз.
— Произошло одно непредвиденное обстоятельство: Никанор не хочет тебя видеть. Он не жил твоей жизнью. У него нет к тебе родительских чувств, и обида у него на тебя по этим причинам железная.
— Ты как будто даже рада?
— Нет. Сколько буду жить, сердце мое самой больной болью будет болеть только по тебе. И прощать и оправдывать тебя самой щедрой мерой буду на этом свете тоже только я.
— Ты так красиво и складно говоришь, даже обидно, что у меня с детства иммунитет к твоим словам.
— Никанор говорит: даже у самых великих педагогов собственная практика не всегда совпадала с теорией.
— Ну, если говорит Никанор…
— Алло! Зина?
— Да.
— Это я, Женька, здравствуй. Ты слыхала, что я вернулся?
— Да.
— Давай встретимся. Где?
— А зачем?
— Опять «зачем»? Повидаться.
— Зачем нам видаться?
— Ну ладно. Один вопрос: у тебя кто-нибудь есть?
— Поняла. Нет.
— Ты меня еще любишь?
Зина положила трубку.
Он пошел к ней домой. Увидел подъезд, который столько раз спасал их от холода, и заволновался. В подъезде был телефон-автомат, он позвонил и сказал, что пришел к ней, стоит в подъезде. Она ответила: «Сейчас спущусь». И она действительно спустилась, снизошла. Накрашенные густо ресницы, модное пальто с двумя рядами мелких пуговиц. Прошли по двору, вышли на улицу.
— Зина, я бы, конечно, так не унижался, но дело в том, что я уезжаю. Хочу разобраться, что у нас произошло. Мы ведь не ссорились.
— Я с тобой поссорилась, — сказала Зина, — навсегда.
— Почему?
— Обиделась.
— На что?
— На все. Начну перечислять, до конца жизни не закончу.
— Ну хоть что-нибудь?
— За два года ты не прислал ни одного письма.
— Не люблю писать. Есть такие люди. И потом, у нас все расклеилось сразу после выпускного вечера. Там что-нибудь произошло?
— Нет. Это очень трудно объяснить.
— Жаль, я считал, что ты моя первая любовь.
— Это ты моя первая любовь, а у тебя ее не было. У тебя будет сразу шестая.
— Почему шестая?
— Потому что очень не скоро жизнь из тебя сделает человека.
— Армию прошел, на стройку еду, а подруга дней моих суровых считает меня подонком. Ты даже не спросила, куда я еду.
Зина остановилась, засунула руки в карманы пальто, подняла голову.
— А ты меня о чем-нибудь спрашивал? Почему после выпускного я пошла на фабрику? Что у меня дома тогда было? Как я жила? Вот и мне совсем неинтересно, куда ты едешь и что с тобой будет. И еще этот вопрос: «Ты меня еще любишь?» Меня, меня… Я вообще таких не люблю. И больше не смей, первая любовь, передо мной появляться.
Она пошла от него быстрым шагом, он смотрел ей вслед и увидел, как она вытащила из карманов руки и побежала. Может, ей показалось, что он догоняет.
Стоило отлучиться на два года, как все корабли пошли своим собственным курсом. Можно, конечно, об этом не думать, утешаться лихой фразой: «Я сжег свои корабли». В конце концов, кто проверит, сжег ли ты их или они сами умчались на всех парусах от твоего берега.
Добили ребята. Пришло долгожданное письмо.
«Ты, Аркадий, пока не говори Женьке, с общежитием плохо. Нам дали только потому, что явились мы в полной выправке, пригрозили, что пойдем в райком. Но через два месяца гарантируют. Так что пусть Женька пока не спешит. А ты приезжай, перебьемся».
— Не понимаю, — сказал Женька, — почему ты перебьешься, а я нет?
Аркадий пощадил.
— Одного все-таки легче пристроить, чем двух.
…Он не знал, зачем поехал к Анечке. Увидел знакомый номер трамвая, влез в него, а потом уже понял, что едет к ней. Анечка обрадовалась: «Евгений, Евгений…» Под столом, посреди комнаты лежала собака, белая, в рыжих подпалинах. Смотрела в сторону, а хвост ходил ходуном, отбивая дробь на паркете.
— Она тебя полюбила, — сказала Анечка, — видишь, как хвостом молотит?
Он не зря пришел. Есть все-таки на свете живые существа, которые любят, не выясняя, хорош ты или плох, любят просто потому, что полюбили.
— Чья? — спросил Женька.
— Скальский оставил. Совершенно неожиданно вызвали на съемки в Казань. — Анечка вздохнула, это был вздох отчаяния. — Евгений, с этой собакой у меня с утра до вечера сплошной тихий ужас. Щенком она стоила сто рублей, а теперь и представить невозможно, сколько. Самое ужасное то, что у нас с ней разные скорости. Боюсь, что она мне все-таки выдернет руку вместе с поводком и убежит. И потом, ей надо отдельно варить.
Анечка жаловалась, и конца этому не было.
— Деньги-то он хоть оставил, ваш Скальский? — перебил Женька.
В Анечкиных глазах мелькнул страх, будто Скальский там, в своей Казани, мог услышать его безобразный вопрос.
— Евгений!
Он понял, что Скальский деньги оставил.
— Скажи, Анечка, — сказал он, — как мне жить дальше?
Вопрос не удивил Анечку. У нее был ответ.
— Именно тебе, Евгений, — сказала она, — надо жить хорошо, и я рада, что-ты меня об этом спросил.
— Почему именно мне?
— Потому что ты вернулся из армии. Я знаю, что тебя научили там маршировать, стрелять. А для чего, ты об этом как следует подумал?
Ее слова вызвали у Женьки улыбку: «маршировать», «стрелять» — так сказать про армию могла только Анечка.
— Тебя всему этому научили, — продолжала Анечка, — чтобы ты защищал. Ты теперь должен защищать…
Он ничего не ответил, и Анечка решила, что он с ней согласился.
ВСЕ-ТО МЫ ЗНАЕМ…
— Я его так люблю, что у меня пальцы на руках немеют, когда увижу. Вы будете смеяться, но самое красивое у него — затылок. Сердце обрывается, когда он поворачивается ко мне затылком…
Мария стоит посреди комнаты с веником в руке, старенький летний халат надет поверх платья, черные перья волос торчат во все стороны. Она подметает пол, вытирает пыль и поглядывает на себя в зеркало, висящее у двери. Из-за этого зеркала комната каждый раз убрана наполовину. Там, где Мария не видит своего отражения, она лишь взмахивает тряпкой, и какой-то магнит тянет ее обратно к двери, туда, где зеркало.