Ничего этого она не хотела. Она хотела всегда его мучить. И так как это у нее получалось, он тоже научился этому. Самые трудные дни у них бывали после разлуки. Соскучившись, они не знали, как подойти друг к другу. Он приезжал из пионерского лагеря, и они ссорились. Она возвращалась из отпуска, и день-другой их разделяло отчуждение. Сегодня был такой день. Чтобы показать им, что за столом с ними сидит не прежний мальчик Женя, что этот новый Женя еще мало знаком им, он собрал в себе отвагу и спокойным, незаинтересованным голосом влез в разговор:
— А как поживает Никанор? Даже странно, что никто о нем ни слова.
Анечка поперхнулась, мать бросила в его сторону испуганный взгляд, но быстро взяла себя в руки. Ответила не спеша, обдумывая каждое слово:
— Никанор Васильевич живет теперь с нами в одном доме. Удалось обменять квартиру. Что тебя еще интересует?
— Меня он, как известно, никогда не интересовал. Но просто странно, что вы не говорите о нем.
— Мы поженились с Никанором Васильевичем полгода назад, — голос матери звучал ровно. — Знаю, что это тебе неинтересно, потому и не писала.
После этих слов должен был рухнуть потолок или взорваться на кухне газовая плита. Он должен был выскочить из дома, хлопнуть дверью, но ничего такого не случилось. Он откинулся на спинку стула и обиженно произнес:
— Видишь, как славно вы тут без меня устроились.
Анечка очнулась, подняла вверх бровки, теперь они придавали лицу отрешенное, смиренное выражение.
— Послушай, Евгений, ты, как все молодые люди, относишься к старшим с предубеждением. Матери твоей всего сорок один год. Это по нынешним временам даже не третья, а всего вторая молодость…
Не надо его утешать, не надо обманывать. Вот почему она так расстроилась, что он заявился без телеграммы. «Люблю тебя. Ты самое драгоценное, что есть у меня в жизни». А этот Никанор, он не драгоценное?
Назавтра он не мог вспомнить, как очутился в тот вечер на другом конце города в квартире Аркадия Головина. Наверное, мать и Анечка ушли в театр, иначе они бы его не выпустили. Аркадий спал. За длинным столом сидело несколько мужчин. Бабушка и мать Аркадия мыли на кухне посуду. Мать ворчала:
— Полсотни кинули как коту под хвост. Нет чтобы благородно поговорить, расспросить человека, как служилось, совет дать для настоящей жизни. Глаза налили, и каждый про свое: кто в лес, кто по дрова. — Она скосила глаз в комнату, достала из мешка с картошкой поллитру, налила в стакан и поставила перед ним: — С возвращеньицем, что-то ты грустный, не догулял, видать?
Женьку развезло от водки, он смеялся, слушая, как Аркашкина мать ругает засидевшихся гостей, потом разговорился.
— Мы с Аркашкой хотели в Чебоксары на стройку тракторного завода махнуть. Наших шесть человек поехало.
— Как же это они поехали? Матери все глаза проплакали, дожидаясь, а они, что же, на эту стройку мимо дома сиганули?
— Вы про всех матерей одинаково не судите. Моя, например, пока я служил, замуж вышла.
Аркашкина мать покачала головой, но это не был жест осуждения, это означало: бывает же.
— И хороший человек?
— Хороший… Она из-за него всю жизнь страдала. Я еще маленький был, когда он появился. Автомобильчики дарил. Я его с детства возненавидел.
— Что же он, семейный был?
— В том-то и дело. Жена три года назад умерла. Я в армию ушел, а они, значит, в загс, не теряя момента.
Аркашкина мать, забыв про посуду, опустилась на табуретку и задумалась. Потом очнулась, выскочила к гостям и закричала так, что Женька вмиг отрезвел. Она кричала, что надо бы им пить не в порядочном доме, а прямо в вытрезвителе, чтобы не доставлять милиции хлопот. Что жизнь ее пропала через эту проклятую водку, что они ей всю душу выели и ни одного светлого дня у нее не было. И если Аркашка не будет дураком и уедет на стройку, то она в тот же день соберет вещи, слава богу, груз будет — в одной руке унести, и уедет с сыном, и не вспомнит их поганые рожи.
За столом осталась, видимо, близкая родня, потому что никто не обиделся. В ответ нестройные голоса запели: «На побывку едет молодой моряк…» Аркашкина мать вернулась на кухню обессиленная, но с чувством выполненного важного дела, села напротив Женьки и сказала:
— Ну, досказывай.
Он не знал, что досказывать, оп все сказал.
— Так он женился на матери и занял, выходит, твое место?
Случайно она попала в яблочко, хоть имела в виду совсем другое.
— У него своя квартира. Поменялся, теперь живет в нашем доме.
Аркашкина мать удивилась:
— Так ты радуйся. Мать-то свою жилплощадь тебе оставит.
И тут Аркашкина бабка, которая за все время не проронила ни слова, тихонько, как мышь, скребла сковородки, вдруг подала голос:
— Выродится такой ублюдок и потом ходит по квартирам, судит мать.
Женька дернулся, как от удара. Бабка была сгорбленная, вокруг головы у нее искусственная коса, сплетенная из желтых ниток. Она была матерью Аркашкиного отца, и поэтому Аркашкина мать называла ее на «вы».
— Не лезьте не в свое дело, мамаша.
Но старуха сделала вид, что не слышит.
— Вот народи своих детей, — она подошла к Женьке, и он испугался, что она схватит его своими сальными, в черных крапинках после сковородок руками, — народи их, купи им штаны, ботиночки. Себе не купи, а им купи. Кусок из своего рта вырви и им сунь. А потом скажи им: идите, дети, по чужим дворам, славьте родителя, расскажите, какой он дурак. — Она вдруг заплакала, провела ладонью по щеке и оставила на ней черный след, повернула голову к невестке, и тут Женька услышал такое, о чем никогда не задумывался. — Они из армии явились! А мы что, разве не явились? Мы тоже на этот свет, как они, явились, тоже люди…
Они повидали почти всех своих одноклассников. Ходили вместе, устало улыбались, слушая, кто, где и как устроился. Про себя считали: одни устроились, другие пристроились. Аркашка долбил: «Я, Женька, не буду отпуск догуливать. Поеду в Чебоксары. Как только ребята письмо пришлют, что общежитие есть, сразу еду». Женьке тоже хотелось в Чебоксары. Но в нем жила еще армия, помнилась тоска по дому, и он боялся, что в Чебоксарах вновь вспыхнет эта тоска. И еще была Зина. Семи дней еще не прошло. Он не звонил ей и не виделся. Узнал, что она недавно ушла с фабрики, поступила в технологический институт.
Катя Савина со своим очкариком не развелась. Он встретил ее в сквере на скамейке рядом с детской коляской. Катя читала журнал, в коляске спал щекастый ребенок, из-под одеяла торчали ноги в ботинках, на подошвах налипла земля.
— Год и два месяца, — сказала Катя, — зовут Пашкой. Павел. Редкое имя, правда?
Он хотел спросить, а как зовут очкарика, но спросил другое:
— Ну и что дальше?
— Ты про жизнь? А кто это когда знал или знает?
— Учишься?
— И учусь, и работаю, и еще вот этого деспота выращиваю. На тебя, Женька, хорошо армия повлияла. Ты каким-то другим стал.
— Каким же?
— Не знаю. Менее заносчивым, что ли.
Ему не понравились ее слова.
— А ты не изменилась. Очкарика, наверное, своего затерзала разговорами.
— Очкарика своего я люблю. Слыхал про такое? Про любовь.
— Слыхал. Ты мне вот что скажи: еще детей рожать будешь?
— Нет.
— Почему?
— Мать жалко. Ведь на ней еду.
После разговора с Катей осталось хорошее чувство. Хорошо, когда человек откровенен, не выпендривается, и еще хорошо, что ты имеешь право говорить с ним, как с другом, потому что знаешь его с первого класса. И еще он подумал о том, что молодость — самое странное время. Вот Катька родила Пашку. Полюбила, вышла замуж и родила. А могла бы и не выйти. Герка Родин работает на заводе, говорит: надо было после восьмого идти, протирал штаны на этой парте самых прекрасных два года. Сашка Югов где-то с экспедицией на Севере. Всех по своим местам растыкала жизнь. А может, не по своим? Странно и страшно, что жизнь твоя зависит иногда от тебя. Поеду с Аркашкой в Чебоксары — и будет у меня одна жизнь, засяду за книги, поступлю в институт — другая жизнь. Женюсь на Зинке — третья. Так что же из трех? А может, из ста? А есть, наверное, и одна-единственная?