Изменить стиль страницы

— Товарищ старший сержант, простите за вопрос, вы сирота?

У Леши была мать. Он взял из оставшейся стопки листок и тоже стал писать.

Назавтра Яковлева вызвал командир части. Извинился.

— Неловко получилось с письмом. Не надо было его читать всему взводу. Перестарался ваш командир. — И неожиданно улыбнулся. — Будете маме писать, кланяйтесь от меня. Она где работает?

— В театре.

— Я так и подумал.

Женька нашел на антресолях свои синие кеды, порылся в ящике, в котором хранилось старье, и вытащил джинсы. Прежде всего надо было поставить на старое место шкаф. Стало обидно, что она передвинула его, и вообще всю мебель переставила, уничтожив его обжитой угол, который он не раз вспоминал вдали от дома. Вся стена была заклеена яркими картинками из журналов. Это был целый мир: вулканы извергались, красавицы в купальниках нежились на берегу моря, брала барьер белая лошадь, четыре заграничных близнеца сидели на горшках в кружевных кофточках. Ничего не говорила, а только он уехал, все содрала. Он загнал кушетку и шкаф на старое место, убрал со своего стола ее флаконы, вазочки и прочую дребедень и передвинул стол на прежнее место.

Вот теперь он дома. Его не ждали. Его даже очень не ждали. А он вернулся и будет здесь жить, как жил. Конечно, не так он мечтал вернуться, не так встречают в эти минуты его товарищей настоящие матери, но обижаться не приходится. Как верно заметил сержант Чистяков: «Она тебя родила и вырастила».

Джинсы висели на спинке стула. Он мыл пол в трусах по новому, освоенному в армии способу: опрокидывал ведро воды на пол, а потом собирал эту воду тряпкой. Вытирал пол досуха и снова окатывал его водой. После третьего ведра пол светился и благоухал, как луг после дождя. Потом он мыл посуду и пел свою любимую песню: «Опустела без тебя земля». Пел громко, наслаждаясь, что может петь во весь голос и никто не прервет, как бывало: «Женька, заткнись, пожалей песню». А Чистяков однажды сказал, как всегда, самые дурные, оттого и самые обидные слова: «Поешь мотивно, а слушать противно».

Потом он натянул джинсы и кеды, лег на кушетку и стал думать о Зине. Верней, старался о ней не думать и поэтому думал. Он давно решил, что целую неделю после приезда не будет объявляться. Ей будут все сообщать: «Женька приехал», а он даже не позвонит. Стал перебирать в памяти тех, кто прошел по конкурсу. Они уже на третьем курсе. И вообще весь класс на чем-нибудь уже третьем. Катя Савина, если не развелась, уже третий год замужем. Через неделю после выпускного вечера побежала со своим очкариком в загс. Он вспомнил, как встретилась ему эта парочка, и засмеялся.

— Женька, поздравь нас, мы отнесли заявление.

— Спасибо, что напомнили, мне мать шею пропилила этим заявлением.

— Ты о чем? Куда тебя мать гонит с заявлением?

— В институт.

Они, когда разобрались, хорошо тогда похохотали. Катя сказала:

— Ну, прощай, Женечка, и не огорчай маму, неси свое заявление туда, куда она велит.

Они свое отнесли в загс. А Зинка отнесла заявление на фабрику. Он встретил ее, когда она уже работала там, и удивился ее отчужденному виду.

— Ты что как в пропасть провалилась, — сказал он ей, — и не звонишь даже.

— А зачем? — спросила она, и в ее вопросе был вызов.

— Я двух баллов недобрал, — сказал он.

— Знаю, — так же высокомерно, без капли сочувствия ответила Зина.

— В армию иду.

— И это знаю.

Он хотел ее расспросить, почему она сразу сунулась на фабрику, не попытав счастья на приемных экзаменах, но Зинка, хоть и стояла рядом, была уже на каком-то другом, далеком берегу.

— Ты меня уже не любишь? — спросил он. Он бы никогда не спросил ее об этом, ведь спрашивать о таком — только унижаться, почти вымаливать любовь. Но он понимал, что если не спросит, то эта их встреча будет последней точкой. Точка — и все, как будто ничего и не было. Как будто не была Зинка самой красивой девчонкой в их школе, и как будто не она была с седьмого класса в него влюблена. «Ты меня уже не любишь?» — спросил он, подавляя гордость, не глядя на нее.

— Не знаю, — ответила она. Сказала четко, как будто понимала, что этими словами задала ему задачку на целых два года.

Он помнил ее домашний телефон. Помнил и свое решение — целую неделю не думать о ней. Если любит — сама объявится. Он не забыл, как она возникала в самых неожиданных местах, когда была в него влюблена. Заячья ушанка, из-под которой, как у Марины Влади, свисали длинные пряди светлых волос, светло-карие, блестящие, как желуди, глаза, портфельчик с оборванной ручкой под мышкой: «Ой, Яковлев, это ты?»

«Это уже не я, — говорил он, лежа на кушетке и обдумывая свою жизнь, — это для матери своей я тот же, тут ничего не переделаешь — закон природы. А для всех остальных нету прежнего Женьки Яковлева. Остались джинсы, кеды, костюм, который купили к выпускному вечеру, остались глаза, ноги, имя и фамилия, а все, что во мне появилось, никому не известно, в этом я еще и сам не разобрался».

Он думал, что мать приведет гостей и под этот шум, конечно же, Никанора, но она пришла с Анечкой, которую нельзя было считать гостьей, потому что в их доме у Анечки был не только халат, но и постоянное место за столом, которое никто не имел права занимать, и даже жизненное пространство на кухне, куда, если она оставалась ночевать, устанавливали раскладушку. Они явились с сумками, переполненными покупками, и с огромным букетом гладиолусов. Анечка оставила свою сумку у порога, сунула ему в руки букет, и он вдруг вспомнил, что теперь весь вечер она будет верещать, и так как он виновник торжества, то смыться из дома не представится возможности.

— Евгений, ты возмужал! — Анечка оглядывала его со всех сторон, а он стоял посреди комнаты с букетом и улыбался. — Туся, он стал настоящим мужчиной! Туся, ты погляди, какой волевой у него профиль!

Их вдвоем он ни разу не вспоминал. Анечка была лет на десять, а то и больше старше матери. У нее была манера, как он установил это еще в девятом классе, оглуплять все, к чему она прикасалась. Хорошее мамино имя Наташа в ее устах превращалось в Тусю, новый серьезный фильм — «Это, знаете, про то, как один вполне приличный человек оказался решительно не тем, за кого себя выдавал». В молодости Анечку бросил муж, и она, когда что-нибудь вспоминала и хотела сказать, что дело было давно, в ее молодости, изрекала: «Это было до моей катастрофы». Он сердился на мать, что та жить не может без Анечки, и, когда хотел обидеть ее, говорил: «Вот теперь ты вылитая Анечка».

Мать работала в театре заведующей реквизиторским цехом, была председателем месткома, а Анечку за бестолковость, не дожидаясь ее пенсионного возраста, перевели из гримеров сначала в костюмерную, а потом к дверям в зрительный зал. И даже там, у дверей, где зритель сует за программу гривенник вместо двух копеек, она время от времени умудрялась совершать растраты и докладывать рубли из своей получки.

— Евгений, — поднялась Анечка, когда они собрались за столом и общими усилиями открыли бутылку шампанского, — я хочу произнести тост. Ты извини меня, но в этот торжественный час я хочу пригубить этот божественный напиток не за тебя, а за Тусю, за необыкновенного человека, который волей таинственных свершений природы оказался твоей матерью…

— Все-таки «оказался» или «оказалась»? — перебил ее Женька.

Анечка собрала лоб гармошкой, подняла вверх нарисованные дужки бровей и умолкла. Мать ущипнула его за ногу и кивнула Анечке.

— Он потом разберется, продолжай.

Она знала, что она «необыкновенный человек», но одно дело знать, а другое — убеждаться, что это знают другие. Женька потер ладонью место, куда она ущипнула. Не дождавшись конца Анечкиной речи, отхлебнул из бокала и стал смотреть в угол.

— Я, Анечка, хотела всегда, чтобы он вырос добрым и чутким человеком. Если бы мне предложили выбор: твой сын будет великим талантом, но жестоким, или бездарностью, но с добрым, любящим сердцем, я бы выбрала второе.