И потому-то теперь он так радостно взглядывал на нее, и, хотя и не видел теперь ее лица, было ему беспокойно и знобко, было светло на душе, когда он подумывал, что автобус, которого долго дожидались они, опять везет их вместе, обшаривая тусклым огнем дорогу, и, возможно, удастся еще что-то спросить у нее и услышать что-то в ответ. Можно ведь просто узнать: далеко ли и долго ли ехать ему до Хатилова? Но сам-то он знал, что ехать туда около часа.

И вот, когда он раздумался так, улыбаясь скрытно, когда он видел только серый платок впереди, а еще дальше впереди, за черным силуэтом шофера, за стеклами, искрящийся снег и тьму, из которой мчался этот сухой снег, хотя и казалось порой, что этот легкий снег вихрем вздымается снизу и уносится вверх, поблескивая в вялых лучах, — снизу вверх, снизу в темень, нависшую над заснеженными полями, над глухими кустарниками, которые были чернее неба и полей, — вот тогда-то и случилось все это…

Впрочем, может быть, только ему так почудилось, будто случилось что-то, только он, наверное, ощутил вдруг, что у него вынули на секунду сердце или кто-то в мягкой варежке легонько так и осторожно прижал это сердце и отпустил, потому что люди, давно уже притихшие, заскрипели опять сиденьями и стали говорить о лошадях, о бойне и о конской колбасе, которая, конечно, отличается от говяжьей. «И цветом и вкусом, — говорил кто-то сзади. — По цвету она красная такая, и вкус, конечно, не тот. Но если пожарить с луком…» — «В войну и без лука, — откликнулся старческий голосок, — без лука ели, и ничего». — «И еще как ели-то! Обсоси гвоздок…» — «Чего?» — «Обсоси гвоздок, говорю!»

— Куда ж их гоняли? — спросила кондукторша, которую Сохин узнал по голосу. Она будто о детях спросила.

— Да это глазовские табун свой на комбинат гоняли, — сказал мужчина, который сидел сзади Сохина и теперь уже в открытую, наверное, курил. — А там не приняли, девать некуда. Вот и гонят назад. Лошади — это тебе не коровы. Корова и та стонет, когда ее ведут, а лошади как собаки. Конечно, собаки больше понимают, но и лошадь — это тебе не корова. Сытые лошадки, упитанные…

— Так чего ж! — сказал старик. — Когда на тебе не работают. Это и я упитался бы… А чего?

В автобусе нервно засмеялись, и кондукторша тоже засмеялась, передразнивая знакомого старика: «Чаво, ничаво!»

Тогда-то вот Сохин и подумал, когда услышал звучавшие в его сознании голоса и смех, хотя и странным показался ему этот смех в дрожащем автобусе, что, наверное, что-то произошло.

Он понял, что серая, колыхающаяся лавина, вдруг надвинувшаяся из тьмы и запрудившая всю дорогу, — это бегущие лошади.

Теперь он видел только этих лошадей. Они бежали размеренной рысью, тесно сгрудившись и не уступая дорогу автобусу, и оттого, что они бежали домой, спасаясь от пугающих запахов крови, которую они чуяли там, у ворот комбината, и оттого, что шел снег и была зима, бег их казался напряженным и паническим, и была какая-то жуткая сосредоточенность в их бесшумном за рокотом мотора стремительном бегстве, а сами они, освещенные фарами, казались чугунными.

В автобусе что-то утробно и неприятно квакало, и слышно было, как водитель ругался в своей застекленной будке, нетерпеливо постукивая кулаком по кнопке сигнала.

Серая лошадь, бежавшая сзади всех, рванулась вперед, в лавину, и, расталкивая, пугая своим испугом других животных, вскидывая гривастую голову и щеря зубы, вклинилась в эту бегущую тесноту лошадиных крупов, хвостов и мелькающих в снежной поземке ног и затерялась среди них. А те, что теперь остались сзади, сбили рысь, заметались, вздыбились и, тяжело приседая, торопясь уйти от рева и странного кваканья светящегося и наезжающего на них железа, рушились, как товарные вагоны, потерпевшие крушение, в кювет, к кустам, подступившим к дороге, а потом большими черными тенями ломились сквозь эти редкие кусты, но уже не мешали автобусу.

И когда серыми глыбами стала разваливаться эта неудержимая, уже скачущая галопом, редеющая лавина, и где-то рядом, за окнами автобуса, стали слышны оседающие всхрапы напуганных до смерти лошадей и слышался порой жесткий шорох за железной дрожащей стенкой, если лошадь не успевала вовремя прыгнуть через кювет и автобус своей обшивкой задевал ее, и когда Сохин отшатнулся однажды от окна, увидев совсем близко за стеклом ощеренную морду и безумный, выпученный глаз как будто хохочущего животного, тогда в этой немой сумятице и панике мелькнул вдруг жиденький, длинноногий и головастый жеребенок, который, как и взрослые лошади, сосредоточенно и резво бежал домой, попыхивая паром из ноздрей, и который тоже, как и его мать, наверное, и как все другие, старшие лошади, шарахнулся от наседающего автобуса, легко прыгнул в кювет и игриво так, тонко заржал в темноте.

Сохин не видел погонщика, который сопровождал бы этот табун, и потому он смятенно и тревожно подумал, когда лошади остались уже позади; он подумал, что не окрик и не брань человека влекли эту лавину по снежной дороге, а ужас той неизвестности, которая пахла кровью и от которой молча и споро бежали теперь эти лошади в ночи.

Он снова увидел впереди за стеклом мятущийся снег, серую муть полей и пустынную теперь, пегую дорогу, которая вела к морю, которая вела и к дому, и к теплому запаху сена, к сумеркам конюшни с неясными, мирными снами, и ему непонятны были теперь людские разговоры о колбасах, о бойце Иване, которому дали три года за то, что он воровал ветчинно-рубленую колбасу, продавая ее у ворот комбината по дешевке, и еще о том разговоры, что колбасу эту можно и сейчас купить за полцены, но надо только с умом это делать, и еще о том, как ловко резал боец Иван животных и пил горячую их, первую кровь, и о руках его, всегда умытых кровью и оттого, наверное, таких волосатых и сильных, как у древнего жителя.

Все это странно звучало теперь в дрожащем полусвете автобуса, и, словно снег в полях, метались эти слова в сознании и долго не укладывались, не находили себе места, как и тот легкий снег, искрящийся опять в лучах над пустой дорогой, который мчался опять из тьмы и, казалось, вихрем, вздымался снизу и уносился вверх, в ту темень, нависшую над заснеженными полями, над глухими кустарниками, которые были чернее неба и полей.

Потом только Сохин догадался, почему не знакомы ему ни лес, ни деревня; только тогда подумал об этом, когда автобус уже прокатил мимо угрюмой деревни и въехал в лес: ведь старая дорога, подумал он, уходила в море, и море это было где-то поблизости, может быть, где-то на краю мутного поля.

В потемках поле было бескрайним, и Сохин удивленно смотрел на женщину, которая встала вдруг и пошла, оглядываясь на него и опять на него, на Сохина, хотя и глухи были на этот раз ее равнодушные и оттого некрасивые, озябшие глаза.

Потом все смешалось: снежное поле за окном, эта женщина в сером платке, ее короткий взгляд, голос кондукторши, мужская рука, на которую падал желтый свет, пальцы с черными морщинами, похожие на морковь, тугая шляпа и деревня, которая горбилась где-то в сизой мгле около моря.

«Какого же черта! — думал Сохин растерянно. — В конце-то концов все это похоже на преследование. Все это мне не нравится. Все это…»

— Мистика, черт побери! — сказал он негромко. — Мы опять с вами вместе.

Но та, кому он сказал это, промолчала и не оглянулась.

…А потом быстро-быстро обогнула автобус и пошла по полю, по какой-то заснеженной, промерзшей тропке или дороге, известной только ей одной, туда, где чернело в ночи Хатилово или море, которого Сохин ни разу не видел. И потом уже, когда он нагнал ее около черных и длинных стен коровника и окликнул, она обернулась и, отступив, спросила, задыхаясь от быстрого хода и страха, спросила отчаянным, резким шепотом, спросила совестливо и с упреком.

— Ну что вам, — спросила она, — от меня нужно?

Вот этого и боялся Сохин, догоняя ее в поле, идя за ней следом и думая, что все это очень похоже на погоню или преследование, что все это гадко и что она, эта женщина, убегающая от него, ужасная дура, хотя и старался понять ее состояние и понимал, как страшно ей слышать сзади торопливо тукающие на холоде шаги, потому что всегда неприятно слышать сзади шаги, даже днем…