Изменить стиль страницы

Они ему тут же отрезали ломоть хлеба, кусок сала, и старик, заплакав от стыда, сказал:

— Вам придется взять себя в руки. Вы люди добрые, а в Ленинграде сейчас столько беды. Всех пожалеете — и дело не сможете сделать. Сил не хватит.

…Да, так вот — тайна бытия. Она удивительно нелогична. Или мы на ложном пути; пытаясь представить ее не тайной, а вполне объяснимой цепью причин и следствий. Допустим, это возможно в конце, когда уже все произошло. Но вначале? Скажи себе: я буду чувствовать радость сегодня от полудня до сумерек. И на здоровье, чувствуй, старайся, но это будет не настоящая радость, не та, что приходит к тебе необъяснимо отчего, тайным путем бытия.

Ленинград был и остался его великой тайной. Вот разгадать бы лишь одно — тот миг, когда жизнь, низведенная до смерти, почти бесплотная, иссякнувшая силами, дает взрыв такой ясной человечности, перед которой бессильна бездна.

Завод — восемь километров пешком по городу из «Астории».

Люди лежали на заводе по стеночкам — когда не стало электроэнергии и производство остановилось, рабочие с семьями перешли жить в цехи. Тут, на заводе, готовили горячий суп. Суп был чудом инженерной мысли. Суп изобрели в «мозговом тресте»; в него входили самые талантливые инженеры завода, Восканян собрал их всех у себя и дал задание: все материалы, оставшиеся на заводе, взять на заметку, исследовать и найти возможность использовать их в бытовом применении. Так появился суп на основе столярного клея. «Мешочники», как облили Лучича и Яшина презрением молодые горячие лейтенанты, летевшие сражаться за Родину, добавили в горячий суп горстку крупы.

В цехах стояло редкое, единственное в стране оборудование для производства радиоламп. Лучичу было поручено размонтировать его и вывезти к себе на «Звездочку». Он шел вместе с Восканяном вдоль рядов бессильно привалившихся к стенкам женщин, вглядывался в их лишенные возраста, одинаковые лица с землистыми провалами глазниц и с раздиравшим душу сочувствием представлял себе гаечный ключ в их прозрачных иссохших пальцах. У них не было сил для того, чтобы просто встать! Откуда же взять их на взмах молотка, на удар по намертво закрепленной шайбе, на снятие металлического кожуха со станка, на перетаскивание чугунного остова? «Это невозможно, невозможно», — отчаивался он. И вот, на его глазах, люди шевелились, поднимались, держась за стены, двигались к машинам.

Лучич больше не вернулся в гостиницу. Работал от утра и до вечера, не выпуская из рук разводного ключа, снимал автоматы с фундаментов, заколачивал ящики, таскал тяжести — вот где пригодилась его недюжинная физическая сила и то, что был он «глыба». Яшина он отправил в Смольный, в обком, чтобы там помогли вывезти оборудование самолетами, не дожидаясь Ледовой дороги. Яшин добился самолетов и транспорта — довезти ящики до аэродрома. Но первыми рейсами полетели не станки, а люди.

Это было решением Лучича, которое он сумел отстоять. Ему возражали, что надо торопиться с оборудованием, фронт нуждается в радиолокаторах, радиосвязи, миноискателях.

— Сначала — люди! — орал Лучич в обкоме. И для убедительности бухал кулаком в стол. Лучич уже основательно «спал с лица», в его рюкзаке давно не оставалось ни крошки от московского пайка, полученного в дорогу. Все ушло на детишек, жалобно попискивавших в грудах тряпок, которыми их укрывали на заводе. Как только глаза Лучича натыкались на них и уши слышали этот бесконечный плач: «Хочу есть, хочу есть…», рука сама бросалась в рюкзак, он не мог внимать разуму и расчету, что должен продержаться до конца командировки, что от его собственных сил зависит так много.

— Люди сначала! Оборудование мы установим за пару недель, а людям восстановить силы не так просто. Они — специалисты, без них оборудование — ничто. Поймите вы это, наконец. Главное — люди. Они обучат наших, без них мы производство не начнем.

В туманном ореоле прошлого Лучич видел расплывчатую тень женщины, убежденную печаль: «Не стоит со мной возиться… спасибо, но жаль места… я уже не выживу. Пусть летит более полезный…» Она несколько дней работала рядом с ним, потом упала. Лучич, ощущая неправдоподобную легкость ее тела, отнес женщину к первому грузовику, отправлявшемуся на аэродром.

Многие из них не верили в свое спасение. Многие. Но откуда же бралась в их душах великая щедрость, с которой они уступали свое жизненное пространство, не опускаясь до суеты, до жадной толчеи возле источника. От какого вечного огня взявшись, сиял в них кроткий язычок мудрости и добра?

Лучич хотел разгадать это сейчас, для себя. Чтобы так же, как они, ощутить спокойствие. Но то величие к нему не приходило. Лучич мучился и стонал. И опять шел в ночном видении вместе с директором Восканяном, держащим фонарь, вдоль темных, вповалку, людских рядов, находя тех, кто умер за день. Похрустывали сзади колеса ручной тележки-катафалка, отвозившей в последний путь великих рабочих Ленинграда. А он теперь — сможет ли сравниться с ними в достоинстве своего ухода? Что оставит за собой позади? Неужели прожил — и это все?

Софья Семеновна быстро поднялась, побежала на кухню, где дремала возле кипятящегося шприца ночная сестра.

— Скорее, скорее! Верните его, верните!!

…Сонечка держалась только тем, что нельзя было оставить без помощи маму. Им нашлось место в бараке, у самой Волги. Когда-то в том строении помещался купеческий склад. Но где только в те дни не устраивались на жилье толпы эвакуированных, которых местные старушки по памяти четырнадцатого года называли беженцами. Это слово считалось аполитичным, унижающим, даже обидным, его запрещалось произносить, за него можно было схлопотать неприятность, и люди, потерявшие родной кров, готовы были стерпеть даже небрежное упрощение мудреного иностранного словечка: «выковыренные», только бы не «беженцы»! — но Сонечка чувствовала себя именно бежавшей и выброшенной крушением всей ее прежней жизни.

Слабенькую маму нужно было как-то кормить. Сонечка работала в какой-то конторе, она даже не постаралась вникнуть в название, состоящее из букв, просто получила туда направление в исполкоме и работала то ли курьером, то ли переписчицей, то ли уборщицей, все равно! Сонечка замерла, окостенела, остановилась внутри, и с нею ничего, совсем ничего не происходило. Где он? Что с ним? Эти тупые, тоже окостенелые вопросы превратились в бессмыслицу и шуршали как высохшие жуки в спичечном коробке. Его больше нет. И она, Сонечка, его больше не любит. Ей больше не больно.

Прошел ноябрь. Декабрь. Январь. Таких морозов давно уже не помнили в Центральной России. Сорок два градуса в Москве. Сонечка не очень умела разобраться в том, что стояло за сводками, которые из черной бумажной тарелки репродуктора доносил до нее звенящий, напряженный голос Левитана. Напор, подъем, отчаянную силу этого голоса она ощущала больше, чем смысл слов. Москва отбросила врага. Осталась недоступной. Так где же Лучич? Там ли он? И вдруг ей сказал кто-то из встреченных случайно звездовцев, что Лучича нет в Москве. Еще в декабре уехал, должно бить, к жене в Куйбышев. Ну и пусть, сказала она себе. Когда проходила по берегу Волги, скрытой подо льдом, то мстительно думала о воде, взбухшей и темной.

В феврале, ветреным ранним утром, еще почти не отделившемся от ночи, Сонечка, как обычно, побежала занять очередь за хлебом. Идти надо было через мост «в город», где их карточки прикрепили к булочной. Женщины в очереди говорили о своих заботах, у всех одинаковых, рассказывали о письмах с фронта и сообща ругали продавщицу, женщину дородную и ловкую на руку, за которой надо глядеть в оба, как она орудует длинным ножом, смоченным в воде, рассекая тяжелые черные буханки. Продавщица возмещала все оскорбления в десятикратном размере, ее обозленный голос солировал в едком хоре очереди. Только одну Сонечку она не ругала и не обвешивала — за кротость. Тут была необъяснимая обоюдная симпатия с первого взгляда. Сонечка всегда, приблизившись в очереди к прилавку, говорила тихонько: «Здравствуйте», — и, протянув две самые бедные карточки, служащую (свою) и иждивенческую (мамину), извинительно улыбалась. Иногда им удавалось перекинуться парой слов.