Изменить стиль страницы

Пока они с Яшиным, секретарем парткома, устраивали свои мешки в «дугласе», Лучич уловил неприязненные взгляды трех военных лейтенантов-попутчиков, брошенные на его еще дедовскую, подбитую бобром шубу. Мама дала ему эту шубу «в командировку», не зная, однако, куда он отправляется.

Военная тайна…

Первый совет, который дали ему в Кремле: обвернуть ноги покрепче газетами.

— Именно газетами! — повторил Алексей Николаевич Косыгин. — И своему спутнику тоже велите.

Лучич скрыл улыбку, но совет члена Государственного Комитета Обороны выполнил. И теперь в самолете сразу почувствовал, что и сто пар носков в сравнение с газетами не шли. В валенках будто теплоизоляцию проложили.

Второй совет Косыгина:

— Возьмите как можно больше еды. Вы летите в Ленинград… там поймете.

«Дуглас» сделал плавный разворот, за иллюминатором мелькнули близкие Бега, ровная линия Ленинградского шоссе и обрывавшаяся у водохранилища шпилем Речного вокзала Москва… Полетели.

Несколько раз — «Внимание, воздух!», свист и треск, необходимость ложиться на пол, отчаянная работа пулеметчика, высунувшегося в люк, Лучич видел снизу только его валенки. А в мирное время как он летал в Ленинград, какие это были прекрасные полеты… Тот первый, радостный и тайный, с Соней, когда они «убежали», скрывая свою любовь, предвкушая три дня в «Астории». Соня прикасалась к его руке, и он готов был взреветь, схватить ее на глазах у всех!.. И опять: воздух, треск, гул, мелькание огня, свистящий ледяной ветер и мешки с продуктами, пробитые пулевой очередью. Рассыпавшаяся крупа вместо его крови.

Лучич закричал неслышно, застонал — как прошелестел, заметался — едва заметно шевельнув пальцем левой руки. Тут же привстала Софья Семеновна, наклонилась к нему. «Опять вспоминает Ленинград», — подумала она.

Не смешно ли — и она тоже без конца вспоминает это. Сейчас, зачем сейчас? Самый страшный момент ее жизни, к чему это! Надо думать так: разве не удивительная удача судьбы, не чудо ли, что она стала его женой? Ей выпало то, о чем и мечтать не смела. Только представить себе, что она могла бы… ну, скажем, осенью 1939 года… ах, подождите, как это было, надо вернуться к тому немыслимому: вот распахнулась дверь в их лабораторию, вошел Он, ослепительный, широкоплечий, сильный подбородок, узенький галстук зажат в крахмальном воротничке с запонками. Она встала со стула — в старенькой маминой батистовой кофточке, в парусиновых туфлях, неуклюжее существо, самое незаметное из всех, и остолбенела при виде этого необыкновенного человека, вдруг оказавшегося в одном с нею помещении. Вот если бы тогда, после его ухода, она взяла и сказала сотрудникам: «Он меня полюбит и станет моим мужем!» Они бы отправили ее в Кащенко, не меньше. Да она даже в мыслях не осмеливалась поставить себя рядом с Татьяной Ивановной, выдающейся женщиной, его женой. Видела ее только однажды, издалека, на трибуне. Был митинг во дворе завода, тогда началась финская кампания. Лучич стоял рядом с женой — оба рослые, статные, у обоих на груди по ордену. Ах, разве она, Сонечка Ковылкина, лаборантка, могла тогда мечтать…

Потом… эти неожиданные встречи, то в коридоре, то в мраморном подъезде. Его участившиеся посещения лаборатории. Вдруг — конверт, в конверте билет на самолет в Ленинград. Это означало: «да или нет?» Она ехала в трамвае с чемоданом, была дикая давка, потому что на стадионе «Динамо» в тот день футбольный матч, и вбежала в Аэропорт в съехавшей набок панамке, таща этот глупый чемодан, как будто уезжала с ним навсегда, а не на три дня. Лучич подошел к ней сразу и молча за руку повел к самолету, как под венец. До того мгновения, когда они очутились наконец вдвоем в номере гостиницы «Астория», они не разговаривали друг с другом вообще, как суженые в старину и без того сговоренные заочно, соединенные чьей-то высшей волей. Три дня в Ленинграде. И если — о Провидение! все остальное могло бы стать только расплатой за те три дня, то и тогда она согласна. Там было столько всего, что на ее малый росточек хватило бы этой полноты до конца дней.

Затем наступило страдание. Иллюзия и неправда, когда человек говорит: мне достаточно. Никогда ему не достаточно, он обжора на счастье и слукавит, если скажет, что обойдется хоть на денек без него. Обойдется — но только страдая, только невыносимой ценой. Лучич больше не замечал ее, не вспоминал. «Это все, малышка, теперь постарайся скорее выкинуть меня из головы». Неделя шла за неделей, она перестала спать, грызла подушку, чтобы мама ничего не услышала. Сотрудницы говорили ей: «Сонечка, у вас тесемка на туфле развязалась», «Сонечка, у вас бретелька торчит из рукавчика». Ее вид отвечал: я та́ю, не трогайте меня, я таю и истаю вовсе, до конца. Вдруг — опять конверт, в конверте адрес, бежала как сумасшедшая, там, в чьей-то комнате, он — целая буря, и такое страдание, что с тем, одиноким ее страданием, не сравнить. «Учти, это лишь прощание, конец, конец. Ни на что не рассчитывай». Она закричала: «Ну нет, зачем же ты не дал мне истаять?!» Через неделю — опять конверт, адрес, и снова слезы, снова восторги, снова «прощай». Сонечка порозовела, остригла в парикмахерской волосы, купила крепдешиновое платьице, пела на ходу, и даже кто-то стал ухаживать за ней и сделал предложение.

Софья Семеновна засмеялась, потерла руки. Лучич спал, веки слегка подрагивали. Другим, очевидно, ее муж виделся стариком, но она никак не могла пробиться к этой его нынешней внешности. Не могла заставить себя увидеть опустившиеся щеки, бугорки у глаз, малиновые жилки. Никуда не ушли ни те восторги, ни те слезы, ни те «прощай».

Тихонько вошла сестра с ванночкой для шприцев. Время укола. Софья Семеновна ловко отогнула плед.

…А сослуживцы не подавали ей руки. Обходили взглядом. У Лучича что-то там было, кажется, на партийном бюро. И какие-то столкновения с директором, Григорием Ивановичем. И дома тоже выяснение отношений. Ах, ну что же она-то, малышка, могла поделать против такой огромной любви? Нет, у Сонечки и не ночевало дара самопожертвования. Кто любит, тот жаждет того, кого любит. Разве можно такому противостоять? Это было бы неискренне. Другие могли бы ей запрещать, она бы даже подчинилась, но сама себе — ни за что! Она носилась, сияя черными глазами, грудь у нее располнела, на щеках сделались ямочки. Ей казалось, что от нее просто за версту веет нахальством, безжалостностью здорового и сильного ребенка. «У меня нет души, — говорила она Лучичу, — только одна любовь». О боже, какая она тогда была счастливая.

…«Возьмите с собой побольше еды, — сказал Алексей Николаевич. — Там поймете. Вы летите в Ленинград».

В деревне Хвойное была посадка. Спутники, трое свеженьких лейтенантов, смотрели с нескрываемой неприязнью на Лучича и Яшина, тащивших свои мешки в избу, где расположилась комендатура аэродрома. В их главах эти гражданские смахивали на отвратных спекулянтов. Как только «мешочники», приморившись у печки, заснули, лейтенанты тихонько вышли на поле, уговорили летчика побыстрее заправить самолет и на рассвете улетели без них.

Проснувшись, Лучич от ярости чуть не задушил военного коменданта. Лететь со специальным заданием Государственного Комитета Обороны и подвергнуться нелепому самоволию каких-то мальчишек лейтенантов!

Пожилой майор, комендант, видел в плечистом обладателе бобровой шубы, по совести говоря, тоже, в общем-то, мальчишку. Тридцать пять лет — еще не аксакал, прямо скажем. Но не отказал в связи, позволил воспользоваться своим аппаратом, и вскоре Лучич дозвонился до Молокова.

Специальный самолет за ним и Яшиным прибыл через сутки. В одиннадцатом чесу ночи, или, по-военному, в двадцать два часа сорок восемь минут, они, миновав Ладогу, благополучно приземлились в Ленинграде. Было тридцать первое декабря 1941 года. До наступления нового, 1942 оставался час и двадцать минут. Напрягая голос, Лучич кричал в черную эбонитовую трубку телефона:

— Товарищ Восканян, мы прилетели! Присылайте какой-нибудь транспорт, мы тут вам кое-что привезли к празднику! Наши рабочие собрали для ваших рабочих немного крупы, сало.