Изменить стиль страницы

Эржика-венгерская старалась развлекать «коллегу».

Были сумерки, какое-то удивительное равновесие света на небе и на земле. На набережной еще не горели огни, и темным кружевом крон слегка покачивали акации. Под мостами лежал желтый густой Дунай, упорно насмешничая над своим поэтическим названием «голубой». На асфальтовом островке трамвайной остановки посередине улицы между двух потоков машин, молодая пара поглощенно целовались, коротая минуты ожидания. Он и она выглядели подростками в тощеньких трубочках джинсов, но у их ног стояла плетеная корзинка с длинными ручками, и в ней энергично работал ножками наряженный в непромокаемый комбинезончик ребенок, месяцев четырех от роду. Когда подошел трамвай, влюбленные родители подхватили ручки корзинки и, не разрывая объятий, ловко погрузились в вагон, таща за собой свое чадо.

— А я опасалась, что они его забудут, — неожиданно для себя сказала Елизавета, влезая вслед за семейством по решетчатым ступенькам.

— Что вы! — блеснула очками Эржика. — Как можно забыть свое сокровище? Нет, вы не улыбайтесь, это у нас сокровище в буквальном смысле. Лет пятнадцать назад была проблема: никто не хотел дети. Хотел квартиру и машину. Хотел жить для себя. И в Венгрии почти не было дети. Мы думали, что умрем как народ. Если хотим жить так хорошо и не хотим знать, что остается за нами. Люди пережили тяжелые времена и потом желали получить все. Опять отдавать для дети не соглашались. Тогда государство сделало большие помощи с квартирами, и три года мамочка получает отпуск. Так этот маленький в корзинка помогает уже своим папе-маме. Квартира дешевле, и еще завод дает деньги. Сразу десять тысяч форинт, когда родилься. Это их сокровище, да, да.

Корзинка с энергичным младенцем теперь стояла в проходе между скамьями, и в ней продолжалась неутомимая работа крошечных ножек. Елизавета поглядела туда и отвернулась. «Господи, как по-разному устроены люди. Какие немыслимые расстояния между ними внутри. Какие космические несовместимости. При такой, собственно, одинаковости — ведь нет людей с четырьмя сердцами, тремя носами или хотя бы без рта. У всех от природы есть именно то, что полагается. Почему же возможны такие противоположности между ними?»

Всю ночь она слушала незамирающую жизнь гостиницы, вкрадчивые шаги горничных в коридоре и едва слышную непонятную речь — и все кругом в мире было тоже непонятным, заслонившимся говором без смысла для нее, непосвященной в язык, которым пользовались другие люди. К утру Елизавета смирилась, заставила себя думать только о том, что еще надо было доделать по командировке. Эти мысли были уже сухие, четкие, как гравюра, испещренные цифирью, понятной на всех языках. Тут хоть находился контакт, нечто условно-точное, в чем все понимали друг друга, и она кое-как успокоилась.

Утром позвонил Ермашов.

Елизавета выскочила из ванной, схватила мокрой рукой трубку.

— Лиза? Ну как ты там? Погода хорошая?

— Погода?! — она стала вытирать полотенцем руку, чтобы не капать на паркет. — Погода отличная. А что у тебя случилось, Женя?

— У меня? Не знаю. С «Колором» трудно. Много брака.

— Ладно, — сказала Елизавета, вытирая полотенцем руку. — Отнесемся к этому стойко. Тем более, что погода отличная. Отличная погода тоже нужна. С нею куда лучше, чем без нее.

— Что ты там делаешь? — спросил Ермашов. — Я ничего не слышу.

Чуть позже Елизавета и Эржика по дороге на завод забежали выпить по чашечке кофе в маленьком баре почти на набережной Дуная. Положив в горячую черную жидкость крошечный сугробик сбитых сливок, Елизавета мельком глянула наружу и замерла: в колыбели, обрамленной чугунным кружевом решеток, у подножий подтемненных угольным нагаром массивных зданий, легко лилось, дышало прозрачное перламутровое небо юной утренней голубизны. А наверху, над зданиями, тоже был такой же яркий купол, только хрустальный. Как будто нижнее небо — просто слой верхнего, мягко отделился и опустился вниз, на землю.

— Господи… — прошептала Елизавета. — Эржика, смотрите, что это?

Эржика улыбнулась.

— Это? Но это и есть голубой Дунай.

— Он же всегда желтый!

— Нет. Голубой видят те, кто любит, — Эржика отправила в рот кусочек пирога с клубникой. — Такова легенда. Вот только этого и надо… чтобы увидеть.

Голубой Дунай смеялся.

Как говорит пословица, человек стреляет, а дьявол пули носит.

Утром, перед обычным совещанием «у Лучича», к Ермашову в кабинет заглянул Ижорцев.

— Можно, Евгений Фомич?

Он опустился в кресло, улыбнулся Ермашову.

— Черт, опаздывает старик. Говорил я ему: надо менять стиль. В такую рань начинать с совещания! Это ж теперь не из соседнего цеха прийти, как было. Сдергивать людей с работы, мчаться через весь город. Я не успел заехать на «Колор».

Лучич опаздывает! Ермашов взглянул на часы — да, на целых тринадцать минут. Что-то новое. Точность — вежливость королей. Лучич пуще всего заботится о железном стиле. В последние дни он засуетился, поднимал вопросы четких транспортных связей, давал цехам указания о первоочередности продукции для «Колора». Ермашов не особенно обращал внимание на перемену в поведении главного инженера, но сейчас, вдруг мгновенно прозрев ее сущность, подумал почему-то: «Нехорошо… ой, что-то нехорошо». В этом старании ему привиделась некая сломленность, некая дань победителю, перед которым испытывают не уважение, а страх, и уже не о борьбе мнений идет речь, а об угождении и быстром отходе в сторонку. «Старик» — вот ведь как назвал Лучича Сева. И это в первый раз. Еще никто никогда так его не называл. Не приходило в голову. «Старик», — как не подходит к Лучичу и как нехорошо.

Зазвонил телефон.

— Это ужасно, — сказал в трубку рыдающий женский голос. — Он умирает! Боже мой, какое несчастье. Он послал меня… извините. Я не могу больше.

— Кто вы? — заорал Ермашов, вскочив. — Кто?! Кто? Назовитесь!

— Алексей Алексеевич… Лучич, — прошелестело в трубке. — Его жена…

И дальше она выронила трубку, потому что отбоя не последовало, а раздались какие-то шумы, шаги, стоны, голоса, и трубка качалась, должно быть, на шнуре.

Ермашов посмотрел на замершего в кресле Ижорцева и быстро вышел в приемную. Там было людно, накурено, собравшиеся на совещание сбились в молчаливые кучки, а за секретарским столом, упав головой на журнал записей, лежала Дюймовочка, как неживая.

У Алексея Алексеевича Лучича был инсульт, но Софья Семеновна, неожиданно превратившись из маленькой застенчивой старушки в грозную домоправительницу, не позволила увезти его в больницу.

— Не дам, — говорила она с немыслимой твердостью. — Здесь я его выхожу скорее. Уколы? Найму сестру, у нас есть машина, шофер… где Коля? Коля! Ты будешь ездить за сестрой! Ночные дежурства? Не смешите меня, я его укараулю лучше любого врача. Я его от смерти спасла, когда он был совершенно здоровый и за тысячу километров от меня, если хотите знать. Да, да. Совершенно только одной силой воли. А теперь-то, когда он тут, со мной, — и нет войны… что вы, профессор, я его поставлю на ноги в два счета, ты слышишь, Люка, вы видите, профессор, он кивает. Да нет же, не нужна ему ваша клиника, это даже смешно занимать там место, которое может понадобиться другому кому-нибудь, действительно нуждающемуся в уходе. Было бы просто бессовестно… да, да.

Вокруг нее носилась, возбужденно взлаивая, толстая собака, кидалась лизать профессору руки, топтала лапами упавшее на пол печенье, не принятое ею от кого-то из домашних, кто хотел ее угомонить этим испытанным способом.

Собака создавала видимость ада, но профессор все же пошел на риск и оставил Лучича дома.

С завода то и дело звонила Дюймовочка и справлялась, не нужно ли чего. Она уже два раза заставила Ермашова позвонить в Минздрав, в результате чего у Лучича появился известный профессор, а затем ему было доставлено какое-то редкое лекарство.

В первый же день отсутствия Лучича Ермашов понял, что как ни было трудно с Лучичем, — он все же держал в руках налаженный механизм «Звездочки». И благодаря этому Ермашов мог пристально заниматься «Колором». Алексею Алексеевичу Лучичу исполнилось шестьдесят восемь лет; инсульт лишил его речи, у него не двигались правые рука и нога. Никому не нужно было доказывать, что вряд ли главный инженер сможет вернуться в свой рабочий кабинет. Что ж тут поделаешь — против ясноглазого времени. Милосердие не его долг, это долг людей.