Изменить стиль страницы

— Так, — сказал министр и надел очки. — У вас все, Евгений Фомич?

Ермашов молчал, его лицо наливалось густой коричневой тенью. «Провал. Какой провал, — стучало в висках. — Зачем я полез. Сам. Один. Лучше было докладывать на коллегии. Стыдно». Стараясь не затягивать паузу, он тяжело поскреб ногами пол, чтобы подняться, и неуклюже взгромоздился над столом, с тарахтеньем отодвинув стул. Приподняв папку, водил ею в воздухе, как бы желая переправить ее этим способом в руки министру. Яковлев встал тоже и, перехватив папку, мягко вынул ее из ладоней Ермашова.

— Да, да, — кивнул министр. — И вас я тоже не задерживаю, Владимир Николаевич.

Они вышли вместе, Яковлев нес папку. Приемная была пуста, Виталий Петрович удалился куда-то. В коридоре они тоже повернули в одну сторону — кабинет Яковлева располагался по дороге к выходу с этажа. Алая министерская ковровая дорожка больше годилась для триумфальных шествий. Молча и рядом они приблизились к деревянной двери с начищенной бронзовой ручкой, которую, кивнув Ермашову, бесшумно нажал Яковлев и исчез. Ермашов отправился дальше.

Он миновал лестницу, вестибюль, ступени высокого гранитного крыльца, его остановил лишь недоуменный оклик Степана Аркадьевича. Уже сидя в машине, Ермашов подумал, что не может сейчас сразу вернуться на завод. Внутри дрожало; судорога стыда сжимала грудь при мысли о собственном пышнословии, абсолютно комическом, как он теперь понимал. Какая досада, так запропастить шанс, такую отличную возможность! Дурак, жалкий дурак, а никакой не директор. Разве ему, Ермашову, можно после этого доверить хоть что-нибудь? Из делового, решающего разговора сделать скверную комедию, изъясняться выспренними, ненатуральными словами. Аххх! Позор.

Он стыдился взглянуть в глаза Павлику, Ирине Петровне и всем, кто помогал ему подготовить ту папку, которая теперь валялась на полке среди прочих бумаг у Яковлева.

На заводе ему в тот день никаких вопросов не задавали — видно, по лицу поняли, что не надо. Ермашов оценил проявленный такт, но все же мечтал поскорее очутиться дома, скрыться с людских глаз, и там, в одиночестве, постараться поскорее перемолоть свое собственное ничтожество.

Едва войдя в квартиру, он увидел свет в их комнате. Он не успел подумать, кстати это сейчас или некстати. Елизавета, услышав щелчок замка, выбежала ему навстречу. Ермашова обхватили десять рук, его целовали двадцать губ, кружил смерч и тайфун. Он должен был обрадоваться, но не мог. Никак не мог. «Некстати. Совсем некстати, вот досада».

— Погоди, — бормотал он, хватая воздух. — Погоди.

— Нет, нет, — шептала она. — Не погожу. Не буду. Ни за что.

— Да постой же…

Они оказались в комнате. Елизавета хотела повернуть его лицом к накрытому столу, но он засопротивлялся.

— Не надо.

— А ужинать? — так же шепотом сказала она. — Ты посмотри, что я тебе привезла.

— Не буду, — пробормотал он. — Нет, не буду.

— А я тебе купила…

— Не надо. Не говори.

— Я хочу ужинать.

— Так поужинала бы! Что, маленькая? — он отошел в сторонку в приливе внезапного раздражения. Возле дверей стояла какая-то низенькая скамеечка, Ермашов раньше эту скамеечку не замечал, не знал, зачем она, но сейчас подошел и сел, и колени оказались выше подбородка.

— Ну, ладно, — наконец сказала Елизавета. Отвернувшись, подошла к тахте, сняла аккуратно покрывало, сложила и принялась доставать из ящика постель. — Давай ложиться спать. Раз мы с тобой для веселья опять не оборудованы. Что ты сидишь там, как сирота? Ляжем спать, повернемся спинами, закроем глаза. Тоже способ существования.

Ермашов молчал, только вытянул вперед подбородок и уперся им в колени. Елизавета извлекла его пижаму, прицелилась и бросила ему. Полосатая куртка повисла у него на плече, штаны скользнули на пол.

— Прости, промахнулась.

— Ничего. Я подниму.

— Меня не было несколько дней, ты, может, заметил? А суп в холодильнике, конечно, сгнил?

— Ветка, — сказал Ермашов печально. — Веточ-ка-а-а… не терзай меня. Пожалуйста. Я и так не могу разобраться, к чему я, собственно гожусь.

— Дело не в тебе, а во мне.

— Да, конечно. Я понимаю, чего тебе не хватает и именно от меня. Но я не могу, поверь. Я ничего от тебя не прячу. Это все, на что я способен. Так уж я устроен, большего дать не могу. Хочу, стараюсь, но… видишь, мы не очень с тобой счастливы. Черт его знает почему.

Она стояла возле наполовину разложенной постели. Мяла в руках подушку. В сущности он ничего не требовал. Если разобраться.

— Скажи… а как ты себе представляешь семейное счастье? Вот ты сам. Ну, представь, без меня. Или со мной. Это неважно. Просто, как оно выглядит для тебя?

— В спокойствии.

— …В тишине?

— Нет, в душевной тишине. Когда знаешь, что все в порядке.

— Откуда он возьмется, порядок?

— Вот и я не знаю.

Московская история img_10.jpeg

Она опустилась на тахту, прижав к себе подушку. Чтобы достичь между людьми такого порядка, нужно, наверное, особое сочетание характеров. Люди разучились терпеть друг друга. Каждый считает именно себя объектом первейшего внимания. Отвергнута одна старомодная добродетель: умение отдавать. Во всех скрижалях за человеком записано право осуществлять себя как личность — но понято это только как брать. Так какое же нужно редкое сочетание характеров, когда двое только берущих могут что-то отдавать друг другу… Почти безвыигрышная лотерея эта семейная жизнь. Вот если бы ребенок, ах, если бы ребенок! Вроде оправдания. Для какого-то связующего смысла. Ей до боли хотелось кинуться к Ермашову, рассказать о несчастье, облегчить душу его сочувствием, состраданием, утешением. Как стало бы легко! Хоть на минуту. А потом — будь что будет. Она сжала в кулаках углы подушки.

Нет. Нельзя поддаваться. Нельзя искать поблажки.

Она не пошевелилась. В разных концах комнаты они сидели друг перед другом, как зимовщики на дрейфующей льдине, вот-вот готовой дать трещину.

Во входную дверь квартиры позвонили. Потом постучали, Ермашов замотал головой.

— Нет, нет. Нас нет дома. Я не могу.

Вета встала, отбросила на тахту подушку, вышла. Было слышно, как она открыла дверь, охнула и через мгновение вбежала обратно.

— Где он? — громко спрашивал Яковлев. — Евгений Фомич! Где вы, мастер самбо? Покажитесь!

Они остановились на пороге. Ирина Петровна, смеясь, обнимала руку мужа, щекой прижимаясь к его плечу. И в таком положении выглядела молодой девушкой.

Так они случаются, чудеса, и радость легкой поступью спешит сменить тяжелые шаги отчаянья. Из этого ли состоит жизнь, в этом ли ее надежда и утешение? Что радость все же прибежит своею чередой, чтобы сменить одежды печали? Станем же надеяться, что это именно так и по-другому не бывает…

Глава третья

Потери и приобретения

Как это было? Вбежала Дюймовочка, безмолвно тряся подбородком, широко открывая и закрывая рот. Мужские полуботинки топотали об пол на одном месте, как будто Дюймовочка силилась проглотить застрявший в горле кусок и не могла, суча ногами от ужаса.

В кабинете у Ермашова шло первое заседание совета директоров объединения. И он, новоиспеченный генеральный директор, созвавший их для обсуждения вопросов строительства «Колора», в изумлении взирал на странное появление Дюймовочки. Люди за столом, обернувшись, тоже глядели на нее с любопытством. А она все топотала на месте, тряся подбородком, бодая воздух головой, отталкивая что-то невидимое руками. Наконец она крикнула. Остро, тонко, скрипяще, как чайка.

— Ди!.. Ди!.. Директор! Григорий Иванович!

Ермашов вскочил.

— Что? Что?

— Погиб…

— Как… — прошептал Ермашов. — Нет, не может быть. Вы ошиблись, Марьяна Трифоновна.

— Погиб. Попал… под поезд.

Она открыла черный круглый рот, и оттуда понеслись сухие, бесслезные, похожие на пьяный гогот, рыдания: