Изменить стиль страницы

Близнецы, приняв нормальные позы, с интересом навострили уши. Они отличались нюхом на взрослые разговоры, за которыми чуялось что-то недосказанное. Поэтому Яковлевы, обменявшись взглядом, дружно занялись вареньем. Но близнецов не так-то просто было оставить без удовлетворения.

— Па-ап, — послышалось через минуту, — а куда это ты собираешься отдать Ермашова?

Владимир Николаевич не смог ответить: рот был занят, он жестом указал сыновьям на это обстоятельство. Счет оставался в пользу родителей. Близнецы попытались взять реванш.

— Юрка Фарсов говорит, что Ермашов такой, никогда не знаешь, какой. Как начнет ругаться! Особенно с тетей Лизой. А она даже плачет.

— Поздравляю, — не выдержала Ирина Петровна. — Вы уже позволяете себе судачить о взрослых.

— Мы не судачим, а просто включаемся в ваш разговор, — сообщили с качелей.

— Во-он птичка, птичка полетела, — сказал Яковлев, проглотив ягоду.

— Ну, как хотите, — обиделись близнецы. — Сами потом скажете, что мы неконтактные дети.

Они слезли с качелей и отправились по дорожке к калитке.

— Так вот, насчет Ермашова, — мальчишки уже удалились на безопасное расстояние. — Его же завод не принимает, Ира. Отталкивает всеми фибрами. Очень трудно игнорировать такое обстоятельство.

— Ермашов не виноват. Это старый завод агонизирует, Володя. Кончается старый завод. Сейчас тяжкая пауза. А Ермашов — второе дыхание. Дай им вместе перевести дух. Вопрос выдержки.

Яковлев молчал и думал, как четко Ирина представила ситуацию. У нее было удивительное свойство — окинуть спокойным взглядом клубящуюся вокруг земную разрытость и в хаотическом беспорядке звонков, выхлопов, покорного падения древесных крон и старых стен различить главные контуры происходящего, увидеть смысл и цель разнонаправленных действий. Для нее жизнь была гармонией, ничто не возникало просто так — побыть и исчезнуть. Поэтому Ирина принимала происходящее без испуга перед неведомым, с бесстрашием владеющего мыслью существа. По-настоящему страшна и неуправляема только беспричинность; а тот, кто умеет во всем уловить и усмотреть причину, вооружен до зубов.

— Сейчас рискнуть Ермашовым — значит рискнуть заводом.

Яковлев посмотрел на жену. Ветерок приподнимал у нее на груди кружевной воротничок и ставил торчком, как жабо на старинных портретах. Ирина отличалась суровым практицизмом, ее конструкторский талант зиждился на скалистой уверенности. От Ирины веяло покоем, она внушала надежду. На что? А на все. Все, что соприкасалось с Ириной, обязательно выходило хорошо. Сначала Яковлев не понимал, откуда она черпает свой незыблемый покой, где берет для него силы. Потом открыл: от него! Просто Ирина спокойно вверилась ему, обвив его шею руками и прижавшись к ней улыбающимся лицом, а он — с нею на руках — шагал по поверхности океана. Он представил себе однажды эту картину и старался с тех пор шагать так, чтобы жена не испугалась. Со временем Яковлев так сжился с привычкой держаться спокойно и уверенно, что уже и сам не смог бы дать выход своим беспокойствам.

— Ну что ты на меня так глядишь, — улыбнулась Ирина Петровна.

Как будто они оба до сих пор не знали, отчего и как он глядит на нее.

Вернувшись от профессора Сенечки, Елизавета заперлась в ванной, пустила воду и, сняв халатик, внимательно оглядела себя в зеркало. Раньше она никогда не рассматривала своего тела. Одежду на себе — да, или вскочивший прыщик, но само тело… И вот в молочнозапотевшем узком стекле отразились слегка размытые розовые контуры. Протирая холодное зеркало ладонью, Вета вырывала из дымчатого тумана то налитое яблочко груди, то мягкий спад бедра, то смешной бутончик пупка, без которого живот выглядел бы тупо и незавершенно. А дальше сбегались перламутровые тени, и край зеркала ставил предел всему этому обману. Ибо на вид все было в порядке. Тело весьма ловко скрывало свою пустоту.

Елизавете казалось, что с нею произошло стыдное и нелепое недоразумение. Ей по ошибке выдали в гардеробе чужую шубу, у выхода взяли под руку, усадили в чужой автомобиль и увезли в чужую квартиру, где ей предстояло лечь в постель с ничего не подозревавшим чужим мужем. И она аферистка, просто-напросто использующая свое внешнее сходство с какой-то иной, полноправной и полноценной женщиной. Все, на кого ни поглядишь, — все люди были на своих местах. Например, лаборантки в обеденный перерыв сбегали в соседнюю «Галантерею» и купили внезапно появившиеся там какие-то импортные лифчики. Лаборантки были безмужние, и, может, еще случались у них «моменты», а может, и для себя просто, для самочувствия собственного обрели эти кружевные, на резиночках, крючочках, пряжечках, с розочками и бантиком чудеса женского изящества. Удалившись в моечный закуток, они оживленно мерили обновки, и запах возбужденного пота доносился с алтаря их простого и заслуженного удовольствия.

Или Таня. Пришла с работы, умылась, разложила, раскатала тесто — и уже румянится в духовке пирог с зеленым луком, любимое лакомство Фестиваля. Возле матери вертится Юрочка, «помогает посуду бить», как шутит Таня. Ему завтра с утра ехать в лагерь, заводских ребят повезут автобусы от главной проходной. С флажками, со скрипящим звуком горна. А сегодня он предвкушает, как придет отец и они навалятся на пирог, отец будет жмуриться, тереть себя по животу (которого и не намечается даже в двадцать пятой пятилетке, как Таня говорит). Какая простая, чистая, полноправная жизнь!

Все, все были на своих местах, при своем деле, кому-то нужные, кем-то любимые, для кого-то старающиеся вбить свой гвоздок в мироздание.

Однако только Елизавета не находила себе оправдания. Своему существованию в пространстве. Трем своим измерениям. Для чего она нужна? Что означает ее персона, входя, например, в троллейбус, тесня собою других пассажиров и заставляя себя везти, предположим, до остановки Манежная площадь? Какой в этом толк?

Вот если бы она вошла туда, ведя за руку ребенка.

Как всякая молодая женщина, Елизавета представляла своих будущих детей совершенно иными, чем другие дети: ведь ей открывалась возможность воспитывать их, не делая общепринятых ошибок; и то, что всем другим почему-то не удавалось, она считала лишь простой оплошностью, недостаточным желанием достичь цели. Уж ей-то удалось бы, без сомнения! И вот злая насмешка судьбы. Всем, даже самой последней неумехе это дано, а ей — не дано. У нее ребенка не будет.

У нее? И вдруг Елизавета вздрогнула. Не только у нее. А Женя? Ведь и у него тоже. Он тоже лишен… и не по своей вине. Лишен ею. Обманут всеми этими отражающимися в полоске зеркала розовостями, выпуклостями, округлостями.

Сердце сорвалось вниз, как старое пальто с крючка. Женя еще не знает! И она, его жена, должна сообщить об этом.

Вода грохотала в ванне, сток пропускал ее плохо, там булькал, сопротивляясь, воздушный пузырь. Вета достала из-под раковины деревянную рукоятку с резиновым наконечником, приложила к отверстию и несколькими сильными нажимами разбила воздушную пробку. Вода в ванне ухнула и побежала, крутясь воронкой. Вета выпрямилась, собрала волосы на затылок, приколола шпилькой, чтобы не рассыпались, и залезла под душ. Направляя теплые струйки себе на плечи, она решила: «Нет. Нет. Ему я не скажу. Ни за что».

Ермашов вечерами корпел над своей записной книжкой. Разбирал иероглифы пометок, расшифровывал корявые, торопливые строчки. Вспоминал промелькнувшие за день лица, обрывки разговоров, нерешенные дела. Ему хотелось увидеть, сложить в голове единый и четкий образ завода — как он видел, например, целиком свой цех кинескопов. Но завод не цех, и Ермашов с отчаяньем понимал, что без посторонней чьей-то помощи у него этот необходимый образ не сложится или сложится не слишком скоро. А времени-то и не было. Если сейчас не направить завод — как чувствовал Ермашов, — то вскоре сойдет он с колеи, и все полезет, как из старой истертой простыни, в которую увязали множество ненужного барахла, собираясь переезжать на новую квартиру.

Какое же барахло — с воза? Кто подскажет? Не находилось никого. Ермашов горько думал об этом. И винил себя. Думал дни и ночи, даже во сне не переставал мучиться. Однажды, устав мучиться и дав себя пересилить отчаянию, сел в машину и велел Степану Аркадьевичу ехать на дачу к старому Директору. Это случилось посреди рабочего дня, и Ермашов отметил про себя, как Степан Аркадьевич экономил в дороге время, как скупо, расчетливо выбирал путь.