Изменить стиль страницы

В парткоме остался только Рапортов, и Ермашов сидел как приклеенный на своем стуле. У него просто не было сил подняться.

— Говорил я тебе… — упрекнул Рапортов. — Зачем это все?

— А! — Ермашов вяло махнул рукой. — Все советы один к одному: ищи окольные пути. Окольный путь становится нашим символом.

— Знаешь что, — Рапортов собрал бумажки, мельком глянул на часы, потом пересел в кресло, вытянул ноги. — Я вот тебе скажу. Я на Смоленской жил в сорок первом году, когда война началась. Ну, дома там были, на Садовом кольце, сам понимаешь, по тем временам все больше двух-, трехэтажные, старинные особняки были, бывшие дворянские гнезда. Окна огромные. Приказ — их затемнять. Кто синей бумагой, кто старыми одеялами. Ну, и не всякая старуха, понимаешь, как следует на окно залезет, случалось, что щелочка и просвечивает. А у нас дежурный ПВО строгий, соберет нас, сопляков. И говорит: у кого просвечивает, тот знак фашистам подает, тот вредитель, и жарьте, хлопцы, по окну из рогаток! Елки-палки, сколько мы окон побили безнаказанно. То за рогатку из школы выгоняли, то вдруг мы герои, чуть не Москвы защитники. Сейчас страх подумать про тех старушек. Морозы-то под сорок градусов ударили.

Ермашов сморщился, закрыл руками лицо. Простонал:

— Не надо, Геннадий.

— Ты слушай! У нас учительница была, мы ее, как водится, в классе сильно изводили: и мышь в чернильнице, и пистоны под ножки стула, и лампочки мокрой промокашкой оборачивали — то горит, то погаснет. И вот весной сорок третьего она заболела. Воспаление легких. Так мы все, весь класс, целый месяц собирали школьные завтраки. Помнишь, давали полбаранки, пол соевой конфетки, стакан кипятку. Кипяток мы пустой пили — а ей целый мешочек этих даров снесли. Те же самые ребята. Которые старушкам бедным окна колотили. Ты сейчас кругом прав, но людьми, как тот дежурный ПВО, командуешь: «Стой, не шевелись!» Тут прямого пути нет. Хочешь не хочешь, ищи окольный.

Ермашов сидел по-прежнему не двигаясь, закрывая ладонью лоб и глаза. Рапортов пригляделся к нему и невольно вздрогнул. По ребру ладони, по ложбинке щеки проползла мутная, сероватая капля и, сорвавшись, щелкнула об стол.

Рапортов встал с кресла, задвигал ящиками стола, будто прибирая бумаги, наводя порядок в столе, набил в папку что-то будто очень необходимое, газеты, брошюры какие-то, нажал кнопку селектора, попросил Розу вызвать машину, чтобы ехать домой.

А Ермашов все сидел, будто уснул. Потом отнял руку, глаза уже были абсолютно сухие.

На заводе стали со дня на день ждать увольнения Ермашова. Этот слушок уже не скрывался в робком шепоте. Никто не сомневался, что Ермашов, как директор, «явно не оправдал», и только вопрос приличия и времени, когда его переведут куда-нибудь. Дюймовочка вдруг превратилась в само изящество, ликование, радостное щедродушие.

К Лучичу она не входила, а впархивала, мелькая в воздухе ботинками на микропорке. И Алексей Алексеевич, глотая улыбку, вынужден был даже попросить ее (наедине и в строгом секрете):

— Уважаемая Марьяна Трифоновна, я не имею права предписывать вам те или иные чувства, но я вынужден просить вас не ликовать так явно, а то неудобно.

— Алексей Алексеевич, мне в жизни не часто приходилось ликовать, вы знаете, — ответствовала Дюймовочка. — И уверяю вас, это изумительное чувство!

— Охотно верю, — засмеялся Лучич.

Что касается Ермашова, то он после разговора в парткоме круто изменил свою тактику. Приехав на завод, почти не задерживался в своем кабинете. Каждое утро обходил все цехи, здоровался со всеми начальниками, замами, инженерами, мастерами, бригадирами, рабочими; иногда спрашивал фамилию, если не помнил или не знал человека. Завидя его издали, многие старались избежать встречи, не попасться ему на глаза, не быть вынужденными вынести директорское рукопожатие. Закончив безрадостный обход, Ермашов с тою же педантичной отрешенностью стучался в кабинет к Лучичу, входил, спрашивал:

— Не помешаю?

— Нет, нет, — говорил очень занятый Лучич.

И Ермашов садился в угол, на облюбованный им крайний стул, вынимал записную книжку. Он не вмешивался в разговоры, но внимательно слушал и делал в книжке записи.

Спустя несколько таких «сеансов» Дюймовочка с несколько слинявшим ликованием, попробовала выманивать назойливого директора докладом, что звонят из министерства, дескать, пусть он возьмет трубку у себя в кабинете.

— Переведите, пожалуйста, разговор сюда, Марьяна Трифоновна, — вежливо просил Ермашов. — Если Алексей Алексеевич не возражает, конечно.

— Нет, нет, — говорил очень занятый Лучич.

Толчея посетителей в его кабинете каким-то образом стала убывать. Да и сам Лучич, случалось, зашуршав ногами под своим монументальным столом, начинал нетерпеливо двигать креслом, подниматься кряхтя и выходить в приемную «поразмяться». Там его и старались перехватить наиболее заинтересованные работники. Они, как бы невзначай, сопровождали главного инженера в небольшой прогулочке по коридору заводоуправления, на ходу оговаривая деловые вопросы.

— Надо, надо двигаться, — весело говорил Лучич, на подоконнике подписывая бумаги. — А то засидимся, зазеленеем, прорастем.

«Кулуарный директор», — подметил неосторожно Павлик, встретив однажды Лучича на углу коридора возле конструкторского бюро. И это тоже быстро разлетелось вокруг, как тополиный пух.

Тополиные пушинки долетали, разумеется, и до ушей Владимира Николаевича Яковлева. Его сильно беспокоило, что такое положение вещей отразится в конце концов неблагоприятно на делах завода. Как долго коллектив вынесет развал в руководстве, отсутствие четкой перспективы? Пока что докручивались старые гайки, доделывались старые заказы, все держалось на отработанной годами технологии. Но уже пора было выбирать в наступающем, нарастающем валу времени новое направление. Почти половина заводских изделий уже сходила с производства, как продукция устаревшая. И Лучич — Яковлев это видел — прилагал гигантские усилия, чтобы заполнить, обеспечить пустующие ячейки, вел поиск заказов, готовил модернизацию оборудования, старался наиболее дешевым, простым путем обеспечить заводу объем загруженности. Яковлев называл такую политику «воробьиной». Но на коренной поворот дела заводу понадобились бы ассигнования, получить которые возможно было, лишь предложив интересную идею развития производства. Пока что Лучич, усиленно перекапывал все заводские ресурсы и такой идеи, такой возможности не находил. Ну а Ермашов? Завод его, как директора, не принял. Это становилось явным фактом. И Яковлев со дня на день ждал, что министр позовет его для неприятного разговора.

— Если это случится, — однажды сказала Ирина Петровна, — не отдавай Ермашова, Володя.

Они сидели на даче, на террасе и пили чай.

В саду на качелях в немыслимых позах висели близнецы. После полета Терешковой мальчишки вполне логично сделали вывод, что следующими в космос должны лететь дети, и начали тренировки. «Пусть летят, — соглашался Яковлев. — Наконец-то на земле станет тише».

Дача у Яковлевых была «казенная», в Серебряном бору. Они арендовали ее только первый год и, пристрастившись к чаепитиям на воздухе, со смехом упрекали друг друга: «Ионычи»!

Москва-река спокойно ластилась к высокому песчаному берегу, солнце лучами раздвигало мохнатые сосновые ветки. Вторая половина дачи, где жили соседи, еще пустовала.

— Ма-ам, — позвал кто-то из близнецов, — а давай, пусть Юрка Фирсов здесь с нами живет.

— У него есть собственная семья.

— Какая семья, его в лагерь отправляют, на две очереди! Уж лучше нам с ним здесь тренироваться.

— Нет уж, лучше в лагере, — сказала Ирина Петровна.

— Тогда почему ты нас не отправила?

— А вот не захотела, — засмеялась Ирина Петровна. — Я вас люблю и с кашей съем.

— Ну, знаешь, — заметил Яковлев.

— У тебя есть лучший вариант? — поинтересовалась Ирина Петровна.

— Пожалуй что нет, — честно признался Яковлев. — Твой довод самый логичный.