Но обе не проронили ни слова, будто не слышали про Люську.
— Ты учишься? — повернулся Горька к Але. — На кого?
— На санитара, буду выметать человеческий мусор.
— По стопам отца. Понятно. И твоя мама об этом мечтала. Что ж, воров ловить тоже кому-то нужно. Слушай, как тебе мой экстерьер?
— Повара тебя в госпитале не обижали.
— Вот морда все дело портит, а мне нужен томный вид.
— Зачем? — пожала плечами Натка.
— Чтобы девушки любили.
— Сейчас в Москве таких нет, веселые удрали.
— А ты? — и уставился на Алю.
— Обалдел? Думай, что брякаешь, — оборвала его Натка.
— Извините, девушки, солдатская шутка. Ну-с, я принес вам развлечение, — и опять полез в карман шинели, которую не рискнул снять, в комнате виден пар от их дыхания.
Вынув пачку писем, раскинул их на манер карт, веером, выдернул одно:
— Внимание! Номер первый нашей программы. — Он заглянул в конец письма. — Таня. — И стал читать: «Милый Егорушка, буду ждать тебя. Крепко целую… Таня». Для большей выразительности читаю только существенные выдержки. Номер второй. — Он опять заглянул в конец следующего письма. — Зоя! «Так рада вашему письму, жму левую руку, она ближе к сердцу. Зоя». — Он выдернул третье письмо. — «Спасибо, незнакомый товарищ, за письмо и фото. Может, вы моя судьба…»
— Достаточно, развлек, — остановила его Натка.
— Зачем тебе это, донжуан с Малой Бронной? — укоризненно спросила Аля.
— Скучно же…
— А если они всерьез?
— Не все же. Впрочем, это их личное дело.
— А почему ты Натке не писал или мне? Мы же с тобой друзья детства.
— И юности. Но вы же не такие. О чем вам писать. О грязи, холоде, гибели людей?
— И что? Да и на фронте есть хорошее.
— Хорошее? — поднял брови Горька. — Интересно. Что же это?
— Дружба. И то, что защищаешь.
— Пионерка. Махнуть бы в Канаду, там тихо.
— Ты трус?
— Ранен в бою. Просто жизнь у меня одна.
— А у других десять?
— Каждый решает за себя. А я, девушки, только снаружи цвету, внутри почти усопший, — опять запаясничал Горька, но, не увидев сочувствия, встал: — Намерзся я у тебя, подруга, всесторонне. Больше не могу, сдаюсь. Хенде хох! — И он поднял руки. — Шагом аррш!
Забыл свои письма, да они ему просто не нужны, поглядела ему вслед Аля.
— Упустили Люську, — сразу заговорила Натка. — Как теперь с нею быть? Утром прямо в детдом побегу, а потом ты ходи. Кончится война, мы с Олегом ее к себе возьмем.
— Олегом… Петровичем? С которым вы под бомбежкой раненых спасали?
— Если бы спасали… Ты его видела, когда меня провожала, очкарик такой жилистый. Его очки — наша с ним судьба, если бы не они, нам не встретиться, но хирурга в очках в прифронтовой госпиталь не взяли. В следующий приезд вместе к тебе заявимся, мы решили пожениться. Только Мачане не говори, я ей нужна несчастная.
— И ты… в войну замуж?
— Мы же любим друг друга. Давай спать, я у тебя останусь, не хочу видеть мачеху.
Натка улеглась первой и мгновенно уснула. Але не хотелось спать. Развернула газету. Читала, а по спине мороз: фашисты в оккупированных селениях зверствовали: отрубали людям носы, уши, вырезали на груди звезды, выкалывали глаза… мало им стрелять и вешать? Люди ли они? Но есть и радостные вести. Вот статья об освобождении города Малая Вишера. Где это? Если по карте припомнить, выше Новгорода, кажется. Когда это было? Глянула на дату. Двадцать восьмое ноября. Накануне смерти мамы. Уже пять дней нет мамы, шестой на исходе… Тянутся они невероятно долго, а уже прошли. Если бы как Натка — некогда, как Маша — не присесть. Чтобы не тосковать до боли в сердце… Делом заняться, Натка права. Завтра же на занятия.
37
Натка убежала совсем рано, чтобы успеть в детский дом к Люське до назначенного часа в своем переформировочном отделении.
Аля собиралась тщательно. Оделась потеплее, радуясь успокоившейся ране. Положила в портфельчик тетради, непроливашку, ручку… Что еще? Глянула в зеркало, надевая свой красный беретик. Приехала Натка, отмыла ее всю, что называется, и тело и душу, просветлело и лицо, и взгляд, вон какая чистенькая мордашка, а волосы! Ну, пора.
Прямо в дверях второго номера столкнулась с Осипом.
— Ты жива? — улыбнулся он. — А мы уж чего не надумали… Вернемся к тебе, я тут принес кое-что существенное.
Вернулись. Осип огляделся, положив большой сверток на стол.
— У тебя симпатично: тахта, кроватка, шкап резной, даже кресло, если бы не холод, лучше и не надо. — Аля молчала, и он заторопился: — Я принес твои продуктовые карточки, вот хлеб за четыре дня, — хлопнул он по свертку.
— Это ж целое богатство! Давай чаю попьем, времени хватит до лекции.
— Давай, я его заслужил.
Осип снял шапку, расстегнул полупальто, под ним оказалась офицерская меховушка. Нарезал хлеб, Аля достала остатки сахара, подогрела кипяток.
— Что у вас нового? — спросила она.
— Учимся.
Сам он ни о чем не спрашивал, ел, запивая кипятком.
— Теперь быстро.
— Иди, я догоню.
И, торопясь написала на клочке бумаги: «Натуся! В шкапу хлеб, половина Люське, остальное ешь. Целую. А.». Записку оставила в комнате, а ключ, как при маме, в ящике кухонного стола. Теперь все.
Осипа она догнала на Тверском бульваре. Разговаривать на морозе трудно, Осип идет молча, в каком-то напряжении, прямой как палка, а лицо бледное, вроде замученное. Замучаешься, наверное, тяжелое ранение, раз демобилизовали с инвалидностью. Ей самой пустяковая ранка покоя не дает, а у Осипа что-то с позвоночником, словно доска там у него прикручена.
Вот и знакомая лестница. Марш за маршем, к четвертому этажу. В коридоре их встретила Мария Михайловна, выпуклые глаза сердиты, сказала строго:
— Болела? Давай справку.
— Справки не взяла. — И через силу произнесла: — Мама умерла.
— Извини, — вспыхнула Мария Михайловна. — Что ж не сказала сразу? Помогли бы во всем.
Аля смотрела в смущенное, огорченное лицо завуча, удивляясь себе: как же это ей не пришло в голову? Вот Мария Михайловна, ребята, уж они-то все могли понять, такого насмотрелись, столько пережили. Или это в ней мамина гордость живет? Не жаловаться, не хныкать, не канючить.
— Мне помогли соседи, — наконец выговорила она.
И ведь правда, все сделали Зина, Нюрка, Горька, даже Мачаня хлопотала, соседи, в сущности, чужие люди. Как же это хорошо, когда вот такие чужие люди!
— Пошли на лекцию, — позвал Осип, глядя печально-ласково.
У Али сжало горло: не одна. Теперь отъезд Натки не так страшен.
— Ну-ну, бодрее, — шепнул Осип и сел на лекции рядом с нею.
— Друг, ты чужую территорию оккупировал, — подошел к своему месту Реглан, но Осип так на него глянул, что Реглан вздохнул: — Отступаю, но временно.
Осип никому не разболтал о смерти мамы, и все пошло своим чередом. После занятий Аля сказала ему:
— Спасибо, ты хороший.
Он улыбнулся чуть печально:
— Если в такое время не понимать человека, то когда же? Скажи, что тебе нужно, но без стеснения.
— Я тоже готов к труду и обороне, — пробасил сзади них Реглан.
Подслушал… Но почему-то стало его жаль, и Горьку не надо было так резко обрывать, ему тяжело, ранен. И Аля ощутила, как заполняется пустота одиночества, как к боли ее примешивается капля тепла, тепла-лекарства.
На смену отчужденности от всех и всего пришли муки памяти. За что ни возьмется — мама, мама… Вся жизнь была с нею. А она не знает главного: где же похоронили маму? Все эти дни, пока сидела в комнате затворницей, даже не приходило в голову, что надо пойти на кладбище. И пошла к Нюрке.
— Проходи, садись, гостьей будешь, как раз печку топлю.
Печка. Времянка. Раскалилась, тонкие стенки побагровели. Если бы не это сооружение на ножках, с длинной трубой, мама была бы жива… И опять навалилась тоска, хоть беги. Аля встала.
— Все же ты чумная еще, — покачала головой Нюрка. — Но очнулась. А то мы было посчитали тебя рехнутой, ей-ей!