Изменить стиль страницы

— В ящике… тумбочки… — еле выговорила Аля.

36

Красное марево сгущалось, темнело, становилось черным, и Аля глубоко погрузилась в него. Из темноты появилось мамино белое лицо, строгое, чужое, но такое знакомое, нужное:

— Вырастила тебя, спокойна. И обо мне не волнуйся. Меня теперь ничто не касается. Не испугает бомбежка, не обрадует письмо. Никто не обидит и не утешит. Не заболит сердце. Ничего не будет. И никого. А ты сама справляйся со всеми хлопотами, заботами, горем, радостями. Дели их с другими, а меня, любившую тебя больше всех, теперь это не касается.

— Да, да, — ответила маме Аля. — Я теперь одна. Совсем одна, но для чего справляться со всем, для чего жить? — И Аля открыла глаза.

Возле нее стояла на коленях Зина. Как тогда, рядом с мамой, и бормотала молитвы… Нет, теперь ничего не изменишь, не поправишь.

— Проснулась? — ласково спросила Зина. — Пошли, помянем твою маму, по русскому обычаю.

В их комнате накрыт стол: хлеб, картошка, соленые огурцы, чай и… шоколадка посредине, рядом с бутылкой вина. Кто-то взвыл:

— Ой-о-о!

— Нюра, ну зачем же так? — досадовала Мачаня, ставя рюмки.

Нюрка каталась черноволосой головой по краю накрытой пикейным одеялом постели мамы, одетая, в валенках, только платок стянула и пыталась утирать слезы.

— Страшно-о… на кладбище. Могила вся мерзлая-а, кругом кресты-ы, страшно-о…

— Алю напугаешь, а мы и без тебя все видели, — сказала Зина.

— Она о себе, о своей жизни убивается. — Вера Петровна подошла к Нюрке, приказала тихо и строго: — Прекрати.

— И нет, нет, нет! — подняла Нюрка побагровевшее, зареванное лицо. — Война же! Кабы не она, у Палны сердце б выдюжило, Пашка живой был, Горька не с перебитой ногой, и мы бы не умирали за своих мужиков страхом. Всех мне жаль, всех! А уж Алевтину всех жальчее, мать родная душа, поймет, обережет, поможет… А теперь она сиротинушка-а… Ладно, выпьем за упокой души. — И первой села за стол.

— Возимся с этой лошадью, а девчонка занемела от горя, — всполошилась Зина. — Может, каплю водки ей?

Аля отрицательно покачала головой, взяла со стола шоколадку и отдала не сводившей с нее глаз Люське. Та обрадованно закивала, развернула и быстро сунула всю маленькую шоколадку в рот. Мачаня не успела перехватить и смотрела сердито-предостерегающе.

Они живут, едят, пьют, сердятся, жалеют, а что делать ей? Але?

Тяжелый, пустой, невыносимый день. И сколько еще таких? Зачем?

Опустошение и скованность. Ничего не хочется, ничего не надо. Третий день Аля дома, об учебе и не вспомнила. Не то чтобы забыла, но ненужной казалась эта учеба.

Аля слышала знакомые шаги. Вот просеменила Мачаня, постучала легонько. Через время мягкая поступь Нюрки, потом короткие шажки Зины. Никому не открывала. Они переговаривались, когда встречались у ее дверей:

— На учебе, — авторитетно утверждала Нюрка.

— Вот и слава богу, — отвечала Зина.

И все затихало. Аля разогревала кипяток, варила клецки. Хлеба не было, карточки отдали копальщикам могилы, поэтому можно сидеть, никуда не выходя — незачем.

В голове было смутно. Жизнь, смерть, мама… а хоронили ее без нее, Али, и это мучило. Заболела, говорили ей тогда. Может быть, но не разболелась, выстояла, а все мама, она поехала в деревню менять вещи на продукты. Очень это помогло дочери, а сама мама… Лучше не думать ни о чем.

В дверь давно стучали, Аля не обращала внимания, привыкла уже.

— Аля, открой, это я! — крикнула Натка.

Да, только Натка могла не поверить, что Аля ушла. И Аля открыла. Натка вошла, поцеловала ее, сняла шапку, шинель и сразу взялась хозяйничать. Согрела воды на керосинке, притащила корыто — и за стирку. Все мамино белье выстирала, развесила на чердаке, вернулась, вымыла полы. Нашла сковородку, достала из своей противогазной сумки банку тушенки, разжарила:

— Давай есть, и потопаем.

Аля не спрашивала, куда, не все ли равно? Поели. Натка залезла в гардероб, что-то искала. Велела одеться, сама тоже шинель, шапку вмиг натянула:

— Вот и хорошо, закрывай дверь.

По Большой Бронной, на Палаши. Палаши… тут баня. Точно, Натка привела её в баню! И надо же так подгадать: сегодня у бани рабочий день, а вообще-то она открывалась редко, когда был уголь. Мама ходила с Алей сюда охотнее, вода мягче, ну а если закрыто — в Черныши, за Леонтьевский переулок. Теперь сюда ходили не просто мыться, а и отогреться.

И все равно баня почти пуста, Москва обезлюдела.

Натка, как в доброе довоенное время, взяла четыре шайки, две им под ноги, две для мытья. Сели поближе к кранам и душу. Уже моясь, Натка заговорила:

— Подруженька, нельзя так, живи. Я ведь маму потеряла в детстве, и тетю Настю любила как родную. Все понимаю.

Любила… Аля удержала вздох. А я люблю… и всю жизнь эта любовь будет со мной.

— Думаешь, я забыла свою маму? — словно подслушала ее мысли Натка. — При Мачане тоска по маме стала как ожог. Но жить надо, а жить — это делом заниматься. Понимаешь?

— Угу, — Аля мыла голову, благо Натка мыла привезла. — А ты почему так скоро вернулась?

— Всего на два-три дня раньше. — И, подумав, решилась: — Поезд наш разбомбило вчистую.

— А раненые? А ты? Как же ты спаслась? — И в глазах Али страх, могло же и Натку…

— Как стали бомбить, мы с Олегом Петровичем сразу кинулись раненых выносить из вагонов. Он впереди носилки держит, я сзади, чтобы легче. Таскали в лесок, прямо на снег, больше некуда.

Она поменяла воду на горячую, села, тихонько поливаясь.

— Идем к поезду с пустыми носилками, как жахнет! С обеих сторон, по роще и поезду. Мы упали в снег. Переждали, улетели фашисты. Мы ходим между ранеными, а они… все убиты. — Натка опустила мокрую голову, и непонятно, вода или слезы ползут по ее щекам. — Ну, собрали тех, кто жив остался, от всего поезда двенадцать человек. Олег где-то раздобыл полуторку. Довезли семерых, да еще врача — женщину из нашего поезда, ее вышвырнуло из тамбура взрывной волной, контузило.

— А дальше?

— Сдали в первый же госпиталь, а сами на переформирование, в новый санпоезд, сейчас оформляют новый личный состав.

— Когда поедешь?

— Скоро, может, завтра.

— И как же ты такая… после всего?

— Ты о моих килограммах? Да уж, не твои ребра, все на месте, — и Натка засмеялась. — Есть надо, а то что я смогу в санпоезде? Их понянчи, переверни, подтяни, перенеси, укол делаешь, он брыкается, придержать надо.

Когда вымылись, Натка потребовала:

— Дай посмотреть твою рану.

Ловко разбинтовав мокрые бинты, Натка взбила в ладошках мыльную пену и мгновенно втерла ее в рану. Аля морщилась, сильно щипало.

— Твоя рана бани требует, потерпи.

Потом они отправились под душ. Рана промылась и оказалась неглубокой.

— Видишь, как ей хорошо, теперь надо перевязать.

Быстренько выстирав бинты, Натка побежала одеваться. Идя сзади, Аля любовалась крепким ее телом, розовым, без пятнышка. Невольно оглядела себя. Против Натки она подросток.

Вынув из своей неистощимой противогазной сумки новый бинт и какой-то порошок, Натка похвалилась:

— Белый стрептоцид, теперь все заживет.

Закончив бинтовать, Натка пощупала свои и Алины волосы:

— Подсохли, пора идти.

На улице темно, вот это поплескались! Зато так легко и рука в самом деле не ноет.

— Натка, Натуська, не уезжай… так скоро.

— Надо. Но сегодня мы вместе. — И Натка прижалась тугой щекой к лицу подруги.

Дома только расположились с чаем, и вот он — Горька. Сел в низенькое кресло, ногу вытянул на стуле, взял предложенную чашку кипятка, но поставил, стукнул себя по лбу:

— У меня ж прощальные конфеты, — и вытащил из кармана кулечек леденцов. — Угощайтесь, подружки.

— Почему же прощальные? — посмотрела на него Натка с подозрением. — У тебя нога еще не зажила.

— С Люськой расставались, получили по пакетику. Мачанечка сдала ее обратно в детдом, говорит, не справилась с ребенком. — И умолк, увидев изумленные, возмущенные глаза девчонок.