— Зачем так-то? — Большое лицо тети Даши обидчиво дрогнуло. — Всем сейчасный момент страшно. А тебе иль не жаль красоту терять? Вон какая розовая, налитая. Всем неохота с жизнью разниматься. Чего жмуришься? Страх не укроешь, он в глазах у человека живет. И об других думать надо, жальчивой быть.
— Всем страшно, да по-разному, — сказала Миля от окна, она отжимала свои длинные тяжелые волосы, — за детей, за мать, за мужа больнее сердце переносит, а ты о себе.
— Дочь у меня у моря, а там немец, вот они мои страхи, а ты, Милечка, не знамши броду, не суйся в воду.
— А про щель разговариваешь? — напомнила Миля.
— В кино увидала, людям скажи, чтоб польза. Да и у меня одна жизненка в шкуре… — и тетя Даша стала тереть свою «шкуру» полотенцем.
— Тебе жить охота, а защитникам фронта нет? — не унималась Миля.
— Всем охота, только каждому свое место.
— И своя цена, — бросила из-под струй воды Катя. — Трясись, но других не квели, не нагоняй панику.
— Я — панику? — прижала тетя Даша полотенце к груди. — Я — как в кино показывали!
Слушая перебранку, Аля впервые спросила себя: страшно? Как правильно сказала Миля! За маму, за Игоря, за Натку… за свой двор, свою улицу, за Москву — да. А вот за себя… Почему-то нет этого страха именно за себя. И это честно. Ведь перед собой. Но почему? Ответа не было. Да, жизнь одна, да, убивают, да, калечат… Но всего этого она не видела. Наверное, в том и дело — не ви-де-ла.
Дело у сверловщицы Али пошло, пошагало вместе со временем, а оно бежит. Поднимай колесо, клади заготовку, жми красную кнопку, опускай колесо, жми кнопку, поднимай колесо — готово колечко, снимай крючком-съемником…
Подошла Катя, промерила диаметры колец, деловито спросила:
— Образчик есть? К допускам приноровилась? Молодец, — и неожиданно всхлипнула.
— Ты чего?! — Аля выключила станок, уставилась в цветущее, расстроенное лицо Кати. — Что-то плохо?
— Еще бы… Иванова моего эвакуируют, а меня на расчет… И ведь знала, а все не верилось.
— А почему тебя не берут?
— Контролеры там понадобятся не враз, а табельщиц из жен начальства полно, вот… — Она плакала.
— А ты сама поезжай, это же не фронт, найдут работу.
— Поехала бы, да его там жена с детьми ждет.
— Так зачем же ты с ним?..
— Зачем… Жить охота, любить, а он только с виду ершистый, а со мною ручной. Э, да ты еще ничего не понимаешь, а то бы за Диму уцепилась обеими руками.
— Почему именно за него?
— Или другой в запасе? Не упускай, а то будешь маяться с женатиком, как вот я. — И Катя пошла по проходу, а навстречу ей Иванов!
Рядом они походили на дерево и куст. Иванов — чуть выше плеча Кати, квадратненький, рыжий. Разве можно любить такого страшнеца? И тут ей пришло в голову: а Игорь какой? Представила его таким, какого провожала на фронт, в хлопчатобумажной форме цвета «хаки», сапогах, пилотка в руке, а курчавые волосы треплет ветерок. И рост у них… она ему чуть выше плеча. Но при чем тут Игорь? У них совсем другие отношения, дружеские. Самые лучшие друзья. Он вернется, они посмотрят друг другу в глаза и поймут: все страшное позади.
К делу, нечего думать о… если бы нечего, так и не думала бы. И все же работа не ждет. Все шло теперь нормально. Колец целый ящик, чистенькие, матово-светлые: симпатичные. Куда их ставят, в какое оружие? Этого никто не скажет, да она и не спросит, сейчас не время для любопытства. Ясно — для фронта. И очень нужны, иначе не делали бы. Теперь только самое, самое необходимое делают. В общем, с этим станочком у нее все по-мухински: тики-так. И вдруг:
— Спятила, да? — И рука Димы железно ухватила ее за локоть, отдернув от станка. — Без руки хочешь остаться?!
Выключил мотор, смотрел исподлобья, зло, а лицо чумазое…
— Выключай перед каждым съемом детали.
— Зачем? Так быстрее.
— А штурвал ослабнет или сама не удержишь? Сверло так и вкрутится в руку, моргнуть не успеешь.
Он прав, но не верилось в плохое. Сказала:
— Лучше бы штурвал сделали пониже, руку отматывает.
— Рационализатор, — скупо улыбнулся Дима и кивнул на ящики, поставленные друг на друга: — Чтобы не наклоняться за заготовками? — Она кивнула. — Правильно, а теперь обожди, — и он стал подкручивать все болты на ее станочке.
К ним подошел Мухин, взял горсть колец, оценил наметанным взглядом:
— Годные. Раскумекала. Фрицам в самый раз, в трубу их…
— Это тебя в трубу, работает, не выключая станка.
— Смотри у меня, — погрозил Мухин грязным пальцем. — Я тебя лихачеству не учил, чтоб все тики-так, поняла?
Мухин ушел, а Дима стоял за спиной, мешая работать, подумаешь контролер!
— Ты иди!
— Уйду. Даже уеду.
— Счастливой дороги.
Ушел. Теперь можно по-прежнему ставить и снимать детали правой рукой, а штурвал придерживать левой. Пододвинула ящик с заготовками поближе к станку, теперь со всеми удобствами. Увлеклась, наладила свой «безостановочный» метод, да так здорово пошло! У полуавтоматов силенка нужна с прутками возиться, а тут выносливость, быстрота. Кидай-вынимай детальки и штурвал мотай-мотай-мотай… и не присесть, как бывало у полуавтомата.
Смена кончилась, подошел Мухин и оторопело уставился на ящик с кольцами:
— Ты это сама? Или кто из соседей подкинул?
Аля обиженно молчала. Он прошел к другим сверловщикам, вернулся, сдвинул кепчонку на затылок:
— Ну, ты даешь прикурить фрицам! В трубу их… Две нормы, не меньше. Я послежу за тобой, а то и вправду без руки останешься, — вместо благодарности пригрозил Мухин.
Шла домой, еле передвигая одеревеневшие ноги. Боль в кистях и левой лопатке. Перетрудила. Это ничего, привыкать легче, чем отвыкать. И тут опять вспомнила о Диме. А если на фронт? Ой, нехорошо. На остановке ждал челночка Мухин.
— Товарищ мастер…
— А, дорогая ударница… Вот за месяц в баньку выбрался, люблю с веничком, это тебе не душ — пустая водица, а парок. И к старухе забегу, уже и забыл, сколько рябин у ней на личности…
— Скажите, а Диму на фронт берут?
— Кто ж его, золотого, отпустит? В эвакуацию. Иль с ним собралась? — И хитро прищурился, собрав тонкие морщинки на висках и у бледных губ. — Да это не завтра, договоритесь.
— Что вы! — только и выговорила Аля, и он огорченно отвернулся.
У Али отлегло от сердца. Эвакуация… неохотно туда едут многие, но там безопасно.
14
Доехали уже на «Дзержинскую», и вот тебе — воздушная тревога. Трамвай встал, все бросились в метро.
Аля же деловито пошагала вниз, к Большому театру, считая количество взвывов сирены. Только досчитала до пяти, как ей преградили путь старик с девушкой. Девушка тут же побежала за свернувшим к Малому театру пареньком, а старик, поправляя противогазную сумку на неловко поднятом плече, явно не привык еще к противогазу, убеждал:
— В убежище, прошу, в убежище…
— А я тут недалеко… дежурю, — и Аля понеслась мимо него.
Так и бежала в качестве дежурной, которой недалеко. Верили. Может, потому, что она действительно старалась попасть на дежурство?
Улица Горького совершенно пуста. Люди в убежищах, транспорт свернул в боковые улицы. Такая широченная, вся на виду, а смотреть нечего, мешки с песком, мешки, мешки… целыми горами, а кое-где покрашенная в зеленое фанера, значит, выбиты стекла при налете.
А бывало, тут тьма народа. Вечерами светлей улицы Горького места в Москве не было. Особенно зимой. Везде просто улицы, а эта сплошной праздник. Идут по улице Горького нарядные, веселые: мужчины в шляпах и меховых шапках, а уж женщины… фетровые ботики, беличьи шубки, и потоки дивных запахов: «Белая сирень», «Красная Москва», «Сказка о рыбаке и рыбке»… Таких модниц мрачная Глаша окрестила «безработными», а Маша с хохотом поясняла:
— Они ж не работают, сидят у мужей на шеях!..
А у Филиппова, хотя давно не было не только Филиппова, но и дома, в котором помещалась когда-то его булочная, продавались хрустящие французские булочки, душистые крендели, немного тягучие, вкусные! Нет! Об этом не надо. Булочек, конечно, теперь нет, но хлеба им с мамой хватает: ее, Алины, восемьсот рабочих граммов да пятьсот маминых, служащих. Не голодные.