Изменить стиль страницы

Она проводила дочь с зятем до автобусной остановки и вернулась домой.

Хрюше пошел второй год. Евлания кормила его слегка, надеясь, что достанет Шурку. Но Шурка сошел с круга — увезли в больницу, в район, с острым гастритом, и Евлания, глядя на обильный снегопад, думала, что теперь вряд ли до Нового года выпустят Шурку, а больше-то в деревне колоть некому. Легко зятю говорить, что на мясокомбинате током усыпляют, он, поди, сам не видел, а тут только советы давать годен. И к тому же, решила Евлания, в мороз трудно обиходить тушу — руки застынут, возни же много — палить только времени надо немало, а потом скоблить, мыть… Нет, бесповоротно решила она, до весны делать нечего. Пусть хрюкает. У Романовых свинья опоросилась. Тюнька прибежала с сосунком в руках.

— Тебе, Евлаха, калым! — весело трещала она. — Ты правильно решила не нарушать Хрюшу-то своего. Моя скоро оклематся, снова к тебе с поклоном приду. А мяса, если надо, бери у нас. Да не пропадешь ты с Хрюшей. Вечор Северьян приходил, спрашивал, как да что, хорош ли хряк у тя. Не продешеви смотри, возьми с Северьяна как следует. Побегут, побегут к тебе, Евлаха! У всех же свинки.

Евлания порой раздумается: доколе Хрюшу-то держать? Выйдет, поскребет по задубевшей коже, поговорит, с ним, а он в ответ порюхает-порюхает да падет на бок, совсем как маленький. Жалко Евлании с ним расставаться — привыкла уж, скажет:

— Ну, парень, водой нас не разольешь! Приехали бы из кооперации, сдала бы тебя, а так, парень, рука не подымается. Доживешь со мной до пенсии, а там велю Кольше везти тебя обратно на ферму, разве ж откажутся от такого борова, а?

ГЛИССАНДО

Не верилось, что еще вчера над деревней носились ласточки, свистели скворцы. День-звон, день-радость сломали низкие лохматые тучи. В последние дни все утопало в солнечном свете, исчез он — и березовые колки как-то враз пожелтели, обвисли, и помертвела паутина в лесу. Эта переломка в природе, сколь ни стереги ее, наступала внезапно, обжигая Куприянова новым состоянием грусти, которая является, наверное, каждому русскому человеку лицом к лицу с осенью. Словно шире распахиваются глаза, и ничто не мешает мятежному зраку природы бесстыдно разворошить чувства и мысли в тугой скатке устоявшегося человеческого бытия.

Куприянов стоял на краю поля. Оно комоло щетинилось стерней, на сухой земле впечатались следы колеса тяжело груженной машины. Только что здесь пахло хорошо высохшим в колосе зерном, соломой, раскаленным металлом и бензиновой гарью, пахло страдой на хлебной ниве, и еще не вполне осел этот запах в поры земли, накопившись в кучах потрошеных колосьев. И от этих сиротливых куч соломы уже веяло холодом тления, бесприютности, обреченности.

Тучи готовы были вот-вот смыть все следы жатвы нудным осенним дождем-сеянцем, накрепко вбить в землю первый опавший лист.

— Может, повисят, натешатся своим сытым испугом, да и уплывут восвояси, — сказал вслух Куприянов и поглядел на противоположный конец поля.

Там, рассыпавшись в неровную цепочку, собирали колоски десятиклассники, в основном девочки. Мальчишкам в эту пору хватало дел в колхозных мастерских, некоторые работали помощниками комбайнеров, поднимали зябь, смальства освоив трактора.

В первую же осень по приезде в деревню Куприянов удивлялся жадному стремлению старшеклассников к полевым работам. Мальчишкам, понятно, только дай технику, но и девчонки выискивали эти колоски по-крестьянски жадно, а после хвалились друг перед другом собранными килограммами зерна.

Все это было продолжением школы, учебной программы, и никому бы и в голову не пришло, что в эту страдную пору надо просто сидеть за партой и писать сочинение на тему «Хлеб». Все это каким-то образом связывалось и с безукоризненной чистотой в школе, с тем, что ее ни разу за последние десять лет не ремонтировали и ни на одной стенке никто из колхозных ребятишек не оставил следа своего безобразного и варварского деяния. Куприянов, как кадровый военный, ценил дисциплинирующую сторону трудового воспитания, вошел в коллектив без прикидок на уступки, пришелся по душе директору школы и жесткими своими требованиями безоговорочного овладения начальной военной подготовкой, и энергичным размахом, с каким Куприянов начал оборудовать кабинет военной подготовки мальчишек. Директор без долгих раздумий вытребовал у председателя колхоза деньги на строительство тира — стоило только Куприянову четко, по-военному коротко обосновать целесообразность такого строительства.

Теперешняя работа вобрала в себя все элементы службы Куприянова в армии, ну разве что вольный домашний режим мальчишек оплавлял край, и мальчишки только учились его чувствовать, но уже с первых уроков они потянулись к преподавателю и скоро знали про армию все, что только могло занимать и распалять мальчишечье воображение.

Владимир Васильевич демобилизовался в чине майора. А много это или мало — майор? И он смешливо отвечал, что вообще-то для инженера автомобильных войск нормально, но могло быть на две звезды больше, чем было, если бы солдаты приходили на службу более подготовленными, а то из-за нарушений юнцов командиров наказывают, а от наказаний, известно, звезд не прибавляется.

В деревне Куприянов выделялся литым четким шагом, всей выправкой, присущей хорошо служившим военным людям. К теще приходили соседки и хвалили зятя: «Орел! Не дашь и сорока, а вот Галина, слышь-ко, огузок-то распустила, как старая гусыня, а ведь принесла-то одну только девку, че бы это пучину так распускать?» Они не осуждали жену его, Галину, нет, они просто сочувствовали, что, должно быть, эдакой-то рыхлой несподручно земле кланяться. А без поклона ей какая жизнь в деревне? Одной прополки, копки и посадки без передыху с весны до осени. Но потом тещины подружки привыкли, что «огузок» не убывает, огорода у Куприяновых нет, а копать картошку помогает теще зять, и работящий он, словно колхозник первых пятилеток, которому за труд выдали удостоверение ударника.

И в деревне, вот уже три года, Куприянов жил той собственной отдельной жизнью, основанной на железной самодисциплине и тренировке тела, будто и не был он  у ж е  в запасе, будто все главное впереди. Он до самых заморозков калил свое тело холодной речной водой, легонько поигрывал тяжеленной гирей по утрам. Он нес какую-то сосредоточенную готовность начать жить сначала и по первому зову вернуться в армию, хотя понимал, что и то и другое вряд ли случится, но чувство чего-то не востребованного в нем жизнью, службой и отношениями с женой притаилось и тяжелым пружинящим комком ударялось то сильно, то слабо, как-то особо утяжелялось осенью, в пору вот такого пира природы, и Куприянов упивался состоянием своей готовности идти и дальше так же сильно и мощно. В класс втекали новые пацаны, и он обрушивал на них всю мощь своей готовности тут же помочь мальчишкам превратиться в мужчин. И они ему подражали. Ему! Не председателю колхоза, страдавшему язвой желудка, а Куприянову, «железному Куприяну», как они заглазно уважительно говорили о нем.

В школу, а не родителям приходили из армии, где служили его воспитанники, благодарственные письма. И эта незримая связь с альма-матер еще больше разворачивала плечи Куприянова.

Облака так и не прорвало. Сорвалось несколько капель, и все. Куприянов с облегчением подумал, что, видно, хмарь к заморозкам. И пусть. Представил, как после ночного инея опустит уши неубранная кукуруза, но это не отвлекло на долгие заботы — в районной газете уже сообщили о выполнении плана по заготовке кормов в их колхозе, а председатель говорит, что заморозок кукурузу не портит. И слава богу. Лишь бы не дождь.

Куприянов и раньше не любил дожди. По бездорожью и в учениях нечего ждать хороших результатов военного смотра. Тоска смертная, а не страда, и не военный смотр эта осенняя непогодица.

— Владимир Васильевич! — К нему бежали девчонки. — А дождя-то ведь не будет.

— Жду доказательств, — повернулся к ним Куприянов.