— Это за успешное выполнение задания меня послал генерал, — словно оправдываясь, объяснил Акбулатов, продолжая поглядывать на Галима блестящими от радости глазами.
В этом крепком, с мужественным лицом и острым взглядом офицере мало что осталось от того Галима, который приходил лет пять назад в маленькую комнатку Ильяса р’ешать с ним алгебраические задачи. Если бы не предупредили, Ильяс, пожалуй, не узнал бы его сразу. Но чем больше они говорили, тем явственнее Ильяс улавливал уже полузабытые черты прежнего Галима. Они были в его взгляде, в повороте головы и еще в каких-то запомнившихся движениях.
Галим смотрел на Ильяса и также сравнивал с прежним, хотя Ильяс был в том среднем возрасте, когда человек внешне меняется медленно. Прежний Ильяс чувствовался в его веселой улыбке, в неистребимой бодрости; новое проступало в глубоких складках вдоль крыльев носа, в шраме на правом виске, в появившихся седых волосках и, главное, в той особой черте характера, что развивается в разведчике в связи с его опаской службой: быть всегда и ко всему готовым, даже тогда, когда нет опасности.
До завтрака оставался почти целый час свободного времени. Акбулатов сбегал за своей «саратовской» тальянкой. Он не расставался с ней с начала войны.
— Вспомним старину! — сказал он Галиму, и его огрубевшие короткие пальцы побежали по истертым клавишам. Вот, как первый ветерок, слабая, еще неясная трель, вот серебряный звон колокольчиков. И пошла, пошла знакомая мелодия, впитанная сердцем вместе с материнским молоком.
Галим невольно огляделся по сторонам. Кругом обступили мачтовые сосны, а внизу сквозь зелень мелькала гладь голубого озера. Словно вторя тальянке, куковала невидимая кукушка. Казалось, где-то совсем рядом медленно и величаво течет родная Волга и под заветной рябиной парень целует девушку; всплывал тихий городок Мензелинск с черемухой и вишней за домом, с многоголосым шумом сабантуя.
Ни Акбулатов, ни Урманов не заметили, как шагах в десяти от них начали собираться бойцы. Первым прибежал Галяви Джаббаров, потом трое из хозвзвода и двое из минометной роты — рослый сержант и маленький горбоносый ефрейтор. Запыхавшись, примчался связист с катушкой. Все оставались на ногах, лишь связист присел на корточки, вытирая пот со лба. Правая его рука была обезображена, — без двух пальцев. Он то и дело взглядывал на свою руку, и улыбка с его широкого загорелого лица мгновенно исчезала. Но через несколько секунд, забывшись, он снова улыбался и шепотом говорил товарищам:
— Мотив Шугуры…Минзаля… А это вроде новый мотив, слышу впервые…
Это был тот самый Шагиев, который на Волховском фронте рассказывал Ляле, как он женился. В дивизию Ильдарского он попал после ранения, из запасного батальона. Он был ранен довольно тяжело, но не это огорчало его. Когда Шагнев начал выздоравливать, он забирался со своей гармонью куда-нибудь подальше, где никто его не мог видеть, и пробовал играть. Но гармонь издавала лишь жалкие, несвязные звуки. Сердце Шагиева обливалось кровью, веселый ефрейтор даже плакал. И все же вначале у него была хоть искорка надежды, он еще мечтал тренировкой вернуть уцелевшим пальцем прежнюю гибкость. Но проходили дни, а тренировка ничего не давала. Наконец, убедившись в том, что надежда потеряна навсегда, он подарил свою гармонь одному бойцу:
— Смотри, браток, береги се. Сна золотая!
С тех пор он не мог оставаться равнодушным к чужой игре. Где бы ни зазвучала гармонь, он обязательно прибежит и послушает. Его тонкий слух еще издали улавливал, на какой гармонике играют. Родные мелодии, которые на фронте звучали редко, его особенно волновали.
Как только Акбулатов перестал играть, к нему подскочил Шагиев:
— Сыграй, якташ, пожалуйста, еще разок. Очень прошу. Пожалуйста. Я сам был хорошим гармонистом, да вот рука…
Бойцы-татары подошли ближе.
— Садитесь, садитесь, — пригласил Галим.
Акбулатов заиграл родные мотивы, на которые был большой мастер. Шагиев то и дело вздыхал:
— За сердце берет, братцы! Давай, якташ, плясовую! — и, вскочив на ноги, пошел вкруговую, вместо платка помахивая широкими листьями папоротника. Навстречу ему поплыл Джаббаров.
— Айт шуны! — подзадоривали остальные, хлопая в ладоши.
Круг все ширился, выходили новые танцоры…
Поздно вечером, когда Галим укладывался спать, Акбулатов, как бы между прочим, сказал ему, что в пяти километрах отсюда, в медсанбате, он видел Муниру.
— Муниру? — переспросил Галим и так сильно сжал локоть Акбулатова, что тот даже крякнул от боли.
Галиму трудно было поверить, что Мунира была всего в пяти километрах отсюда… Сердце его учащенно забилось от предстоящей встречи. Во сне он видел Муниру. Будто война кончилась и они плывут на пароходе по Волге. На Мунире белое платье. Голова повязана прозрачным шарфом, и ветер треплет его концы…
Когда Галим проснулся, Верещагин собирал вещи.
— Хорошо спалось? — спросил Верещагин.
— Здорово. А ты… куда?
— На задание.
Гадим сразу вскочил.
— Иди умойся. Через пятнадцать минут нас вызывает Осадчий.
Когда Галим вошел в землянку Верещагин сдавал на хранение свои вещи старшине роты.
— Если тронетесь до нашего возвращения, смотри ничего не потеряй, береги. Ответишь головой. Здесь флотское обмундирование. Понял?
Старший лейтенант встретил своих офицеров, поглядывая на часы. Он пожурил их за то, что они опоздали на две минуты. Потом спросил, все ли готово у Верещагина. Тот ответил: да.
— В путь выйдете точно в назначенный срок.
— Слушаю.
— А вы, товарищ лейтенант, — сказал Осадчий, обращаясь к Урманову, — ни одного человека из своего подразделения никуда не отпускайте. И сами никуда не отлучайтесь. Можете понадобиться в любую минуту.
Вспомнив о Мунире, Урманов вздохнул.
А в это время, сидя под сосной за столом из необструганных досок, Ильяс Акбулатов писал открытку:
«Дорогая моя Надюша!
Тороплюсь. Скоро уйдем в путь-дорожку. Напишу подробнее, когда вернусь. За меня не беспокойся. Ты меня жди, жди уверенно.
Поднялся ветер. Сосны закачались, зашумели. Прямо в лицо Ильясу брызнули капли дождя. Сощурив большие глаза, он посмотрел на темно-серые тучи, которые тяжело плыли над головой.
«Хороший день для разведки», — подумал Акбулатов и, опустив письмо в ящик, прибитый к стволу сосны, заторопился в землянку.
Разведчики, отобранные Верещагиным для этой операции, уже укладывали продукты в походные мешки.
— Ну как, готовы? — Акбулатов обращался ко всем.
— В поход готовы, жолдаш командир, — ответил за всех Каербеков, молодой горячий казах, с зорким глазом и очень тонким слухом, гонявший тучные колхозные стада в Кар-Каралинской степи.
Акбулатов начал проверять мешки. Он требовал, чтобы укладка была образцовая, чтобы ничто не гремело и снаряжение было подогнано, как он выражался, на все сто. Без этого разведчик, который в тылу врага должен двигаться бесплотной тенью, не может выходить на задание.
В землянку вошли закутанные в плащ-палатки Верещагин с Урмановым. Бойцы, сидевшие на нарах, встали.
— Ну и дождь, словно небо прохудилось, — сказал Верещагин, снимая и вешая плащ-палатку на гвоздь у печки.
Акбулатов доложил, что бойцы, назначенные на задание, готовы, что продуктов хватит на семь суток.
— Сейчас веди бойцов в баню, — распорядился Верещагин. — Когда вернетесь оттуда, выдай по сто граммов. Поплотнее поесть — и спать. Ровно в три ноль-ноль выходим.
Бойцы, лежа на полке, с удовольствием парились душистыми березовыми вениками.
— Поддать еще? — спросил Акбулатов.
— Не надо, не надо! — закричали с полка.
Акбулатов помочил в горячей воде свежий веник, положил его на раскаленные камни и, вымыв голову горячей водой, залез на полок.
— Э-э, разве это жара? — крикнул он, махая над головой веником. — Эй, Ланов, поддай пару, поживее!