— Все имеет свой конец, — говорит Мэри Бронтон.
— Что именно? — спрашивает, очнувшись от своих мыслей, Доминика.
— Наше пребывание в Испании. А мне бы хотелось начать все сначала.
— Мне тоже, — тихо говорит Доминика.
— Все время у меня было такое ощущение, будто мой Джеймс находился здесь вместе со мной. Дома я слишком явственно чувствую, что его уже нет, а здесь мне кажется, что он среди нас, и порой я даже с ним разговариваю…
— Разговариваете?.. — Доминика не может скрыть испуга. И сразу же возникает чувство досады: вот Лукаш с ней рядом, живой и реальный, а она с ним не разговаривает. Асман, наверное, теперь в Париже, и возможно, им никогда больше не доведется разговаривать… Все так трагически переплелось, и единственное утешение — визитная карточка в ее сумке и восемьсот долларов, ждущих ее в кассе страховой компании. Вместе с полученными от Асмана за килимы это уже целый капитал на всякий непредвиденный случай. Нет, она не станет себе покупать ни юбки, ни куртки, не соблазнится даже сапогами, о чаевых и говорить нечего, хотя они и возвращаются в прежний мадридский отель, где она поклялась себе щедро их раздавать. Не время сейчас для всех этих глупостей, она должна привезти все полторы тысячи долларов домой или… Да, «или» существует, и она не может избавиться от мысли об этом «или»… голова идет кругом…
На этот раз плитка шоколада появляется из-за спины Доминики.
— Пожалуйста! — говорит Лоурен Клайд. — Не хотите угоститься?
— Хочу. — Доминика отламывает изрядный кусок шоколадки и снова думает, что в Польше… «К черту! — хватит этих сопоставлений, каково же нам будет после возвращения на родину».
— Путешествие было чудесным! — вздыхает миссис Клайд. — Жаль, что оно так скоро кончилось.
— Жаль, — соглашается Доминика с полным — по-детски — ртом шоколада, но погруженная — совсем по-взрослому — в печальные мысли.
— Отлично продуманный маршрут и прекрасное общество, что еще нужно? Надеюсь, вам было с нами хорошо?
— О да! Спасибо! — «Хоть бы она перестала болтать, — думает Доминика, — мне надо подумать, подумать, может, о самом главном в жизни, у меня так мало на это времени, а я сама должна принять окончательное решение, сама, только сама… Вдруг на почте в Мадриде меня ждет письмо из дому, а в нем то самое слово, которое мне нужно, чтобы принять решение и… Да! Для оправдания!»
Ей почему-то вспомнилась комната с тремя креслами в углу, где она с родителями по вечерам смотрела телевизор. Лукаш почти всегда в это время — особенно перед отправкой проекта на конкурс в Лиму — чертил у себя в мастерской, и она сидела дома. Эти вечера наводили на нее скуку, она злилась на Лукаша за то, что он мало уделяет ей времени, но сейчас этот уголок с креслами перед телевизором представлялся ей пристанью, где она могла оставаться все еще ребенком — хотя уже и не смотрела детских мультиков перед сном, — где ей, отгороженной от жестокого, холодного мира экраном телевизора, не надо было принимать никаких решений. Но остался ли еще этот безопасный уголок, не вторгся ли и туда через хрупкую границу экрана грозный мир с его бедами и злом? А разве нельзя создать такой уголок где-нибудь в другом месте и почему она должна бояться даже думать об этом? Нет, она должна об этом думать, если уж она здесь. Она прочно тут обоснуется, потом заберет родителей; влиятельная польская эмиграция не раз помогала полякам и самой Польше и наверняка приносила ей куда больше пользы, чем враждующие земляки на родине. Мама сразу бы нашла работу, со своей профессией она везде найдет работу, хуже с отцом… Может ли он здесь считаться инженером-химиком? После стольких лет директорства вряд ли приходится говорить о какой-то его квалификации.
«Я создала себе здесь столько проблем, — думает Доминика, — что не знаю теперь, как из них выпутаться… Может, лучше было бы вообще не иметь этих долларов и смиренно вернуться домой с пустой сумкой? Все представлялось бы значительно проще без несбыточных соблазнов». Ее охватывает злость на Лукаша — еще этот Лукаш! — за то, что для него эта проблема, эта проблема проблем, предельно проста, за то, что он не разделяет ее сомнений, за то, наконец, что она так легко сбросила его со счетов в своих планах. «Нет, я же от него не отрекалась, — думает она в смятении, — нет, еще нет, все еще можно спасти…»
— Лукаш! — трясет она его за плечо. — Ну опомнись же! Это же наши последние дни в Испании!
— Ну и что?
— Прошу тебя, не заводись! Я и заговорила с тобой на эту тему здесь, в автобусе, чтобы ты не стал орать… У нас будет полторы тысячи долларов! Это сумма, с которой можно… с которой можно…
— Что… можно?
— Ах, ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, зачем тебе надо, чтобы я все называла своими именами?
— Надо!
— Там, у нас, не скоро все наладится. Возможно, дело дойдет даже до кровопролития… Боже милостивый, зачем нам туда лезть?
— Если дойдет до кровопролития, на наших границах это не остановится, все прекрасно понимают.
— Но хуже-то всего будет у нас!
— Не знаю, где будет хуже. — Лукаш умолкает. — И вообще, эти рассуждения не имеют смысла. Не думаю, что мы сами поднимем меч и сами подставим под него голову. Мы на пути больших перемен. Как их добиться, как добиться, чтобы стало лучше, и кто за нас и для нас это сделает, если мы умоем руки?!
— А ты сам по крайней мере знаешь, — взрывается Доминика, забывая, что минуту назад просила Лукаша не кричать в автобусе, — ты сам по крайней мере знаешь, по какую сторону баррикады стоишь?
Лукаш выдерживает ее взгляд:
— При чем тут баррикады? Будет достигнуто согласие. Иначе быть не может. Усобицы для поляков всегда были так же опасны, как и нападение врага. И я уверен… уверен, что все это поймут. Слишком велика ставка…
Доминика стучит кулачком в грудь Лукаша, уже не замечая, что половина автобуса обращает на них внимание, и Мэри Бронтон не сводит с них глаз, и супруги Лестер, сидящие по другую сторону прохода, демонстративно не скрывают своего огорчения, и кричит:
— Ну и поезжай туда! Торопись! Строй свои кошмарные коробки! А твой отец не вернется, вот увидишь! Он мог написать нам, когда вернется, но не написал ни в одном письме. Я все время тебя об этом спрашивала, а ты так и не понял — почему?
Выстрел попадает в цель. В самое сердце. Лукашу нечего ответить, Доминика уверена в этом, но и она умолкает: у нее перехватывает горло, губы дрожат, и она плачет, как ребенок, не сдерживая слез и не пряча лица.
К счастью, Хуан (возможно, он тоже видит эту сцену, так как сидит впереди, лицом к туристам) берет микрофон и оповещает:
— Внимание! Мы приближаемся к восточным склонам Толедских гор. Здесь мы остановимся в ущелье в городке Пуэрто-Лапико в знаменитом трактире, где Дон Кихот провел ночь в бдении перед посвящением в рыцари. Вы сможете сфотографироваться у бронзовой его фигуры, установленной во дворе трактира…
Автобус останавливается на паркинге перед постоялым двором. Здесь уже полно туристов. Щелкают затворы фотоаппаратов, жужжат кинокамеры. Черноокая красотка, продающая открытки и статуэтки Дон Кихота, только успевает поворачиваться: всех надо обслужить. Кто знает, не здесь ли достигла наивысшего пика слава Сервантеса, обогатившая множество людей, тогда как сам он прозябал в нищете, а бессмертное свое творение писал в тюрьме, сидя на воде и хлебе.
— Встань рядом с Дон Кихотом, — говорит Скотт Лестер супруге. — Обними его!
И миссис Лестер обнимает странствующего рыцаря, с улыбкой глядя в нацеленный на нее объектив.
— Иди сюда, к нам! — зовет Доминику Гарриет, вручившая свой фотоаппарат какому-то немцу, чтобы он сфотографировал их группу.
— Зачем? — медлит Доминика, опасаясь, что на ее лице будут заметны следы слез.
— Хочу показать тебя в Швеции. Я не теряю надежды, что ты к нам приедешь.
— Да-да, — со смехом подтверждает Ингрид, — она на это надеется.
— Напрасно, — обрывает Доминика и становится между Мануэлем и Карлосом, обняв их обоих.