Изменить стиль страницы

Тут совершилось то, что иначе как «чудом перевоплощения» назвать нельзя. Смердяков был перед нами! Ни грима, ни костюма, ни одного сценического приспособления — а Смердяков налицо. Опущенные углы рта, оттопыренная нижняя губа, вытянутая как у резаной курицы шея, взгляд, с тупым равнодушием устремленный в книгу, и в то же время высокомерное и презрительное выражение всего существа — вот какой образ Смердякова раскрылся перед нами…

Пошел вал аплодисментов… Стало ясно: на какую-то минуту вечер перестал быть вечером Качалова и превратился в вечер Топоркова.

В середине двадцатых годов встретил я однажды на улице С. В. Образцова. Он тогда еще не был директором Кукольного театра со своей школой, музеем и производственным комбинатом, не издавал многотиражных книжек, не имел европейской известности. Был Образцов просто артистом Музыкального театра имени Немировича-Данченко, а попутно в концертах исполнял эстрадный номер под названием «Романсы с куклами».

Это были поиски жанра, который был в конце концов найден, а затем утвердился, укрепился и развился в целое театральное предприятие. В момент той встречи, о которой идет речь, Образцов был еще молод, уже талантлив и весь впереди. Поздоровавшись, я обратил внимание на то, что он чем-то опечален и озабочен. Я не ошибся, у него действительно беда случилась.

— Понимаете ли, — сказал он, — вчера был праздничный день, много концертов, я впопыхах одну из кукол оставил в машине — где найти ее теперь?

Досада артиста была велика, мне захотелось его утешить.

— Ну ведь это же только кукла, — говорю я ему. — На худой конец можно и новую сделать!

Образцов увидел во мне человека, который не понимает простейших азбучных вещей.

— Что вы говорите! Ведь мать тоже может родить другого ребенка, но это разве может ей заменить утрату!

И эти слова не были кокетством в устах кукловода. Конечно, он не может считать свою куклу просто кусочком дерева или папье-маше, закутанным в цветные тряпки. И не только потому, что в ней, в кукле, есть изящество, красота или забавное уродство. Нет, кукловод вам будет доказывать, что он эту деревяшку обжил, как можно обжить жилое помещение, что он вложил в нее какую-то особенную жизнь, что у каждой из кукол есть свои особенные возможности… Только непосвященному они покажутся идентичными, а на самом деле…

Удастся ли ему это все доказать непосвященному — трудно сказать, но сам он верит свято в одухотворенность своих неодушевленных артистов.

Кукольный театр является совмещением простоты и непосредственности со сложнейшей закулисной аппаратурой. Публика, пребывающая в зрительном зале, не подозревает, что в иных случаях одну и ту же куклу ведут не один, и даже не два, а три артиста; если кукольному исполнителю надлежит менять платье и появляться то в костюме, то в пальто, то в трусиках, то на лошади верхом — так приходится делать столько же кукол, ибо нельзя переодевать их за ширмой, кукла переодеваться, как человек, не может.

Мне довелось в дни войны вместе с моим покойным другом Сергеем Серпинским написать для образцовского Кукольного театра пьесу из кошачьей жизни. Пьеса называлась «На крышах Берлина». В основе ее была борьба, вернее сказать, драка «расистского» кота с котом «демократическим» из-за прелестной белой кошечки. В тексте пьесы были музыкальные номера — по канону всех оперетт мы сделали куплеты для исполнителей. По ходу работы оказалось, что кукольный артист двух рефренных куплетов на одну музыку исполнять не может.

— Ему второй куплет, — говорил Образцов, — уж «нечем петь». Для первого куплета у него есть жест, движение, поворот, который уснащает исполнение, повторить его он не может, а нового не придумаешь.

Вообще кукольный актер в чем-то превалирует над «человеческим», а в чем-то ему уступает. Если человеческий актер по ходу действия, произнося монолог, закурит, например, папиросу — это просто и естественно, в порядке вещей. Если то же самое сделает актер кукольный, то монолог его будет целиком смазан, развитию действия будет нанесен убийственный ущерб. Внимание зрителя неминуемо уйдет целиком на процесс курения, затягивания, выпускания дыма — где уж тут уследить за сценическими положениями!

Замечательным кукловодом — в старину их называли «невропастами» — был артист Камерного театра Владимир Александрович Соколов. Трогательный Мишонне в «Адриенне Лекуврер» Скриба, гротескный синьор Формика в инсценировке гофманской новеллы, наибольшего успеха он добился в роли папа Болеро в «Жирофле-Жирофля». Этот образ он разрешал в плане буффонады с чисто цирковыми трюками вплоть до шевеления волос на голове в минуту высшего напряжения при помощи скрытой в кармане пружины.

Как подобает настоящему комику-буфф, в жизни он был иногда застенчив, иногда мрачноват, подчеркнуто вежлив, абсолютно безразличен.

На одном из капустников Камерного театра он демонстрировал номер, в котором сказывалась его затаенная гофманская натура.

— «Пляска смерти» — она же «Danse macabre» на музыку Сен-Санса!

Инсценировка происходила следующим образом. На черном бархатном фоне покоится кукла, изображающая скелет человеческий. Под первые протяжные звуки (прошу вспомнить музыку Сен-Санса) скелет поднимается, потягивается, расправляет кости и в конце первого колена в такт музыке раскрывает свой зев от уха до уха. Так по музыке четыре — если не ошибаюсь — раза, после чего начинается в бешеном ритме полька с имитацией стука костей. Тут все части костяка идут вразброд, и на фоне черного бархата ноги, отдельно одна от другой, бьют чечетки, в другом конце сладострастно извиваются плечи и бедра, и голова с зияющей позевотой носится по всему экрану…

Получалась на музыке Сен-Санса живая иллюстрация Бердслея к стихам Бодлера.

Но это мрачно-упадочное творчество, кроме формального момента, ничего общего не имело с нашим советским кукольным театром, бойким и веселым, остроумным и изобретательным! И, конечно, если артисты кукольного театра лишены радости непосредственного общения с публикой, то этот недостаток возмещается другими утехами. Во-первых, артисты кукольного театра имеют лучшую в мире аудиторию, им суждено дарить самым маленьким зрителям первые впечатления, первые театральные восторги, которые они пронесут сквозь всю жизнь. Но там, где ребенок видит сказку, небывальщину и фантастику, взрослые зрители поражаются изумительным мастерством, каким-то сложнейшим сочетанием пальцевой техники и театральной аппаратуры, А остальные компоненты? Тут входят тепло, сердечность, плюс ум и ирония, если нужно — гнев и сарказм, а в другой раз — пикантность и даже эротика, почему нет?

Кукольному актеру есть за что любить свое дело, есть чем гордиться.

Я видел, что в кукольный театр приходили работать актеры из других театров в поисках остроты, небывальщины, невидальщины.

Но того, чтобы актер, уже вкусивший эти радости, уже напитавший куколку теплом своей ладони, ушел из кукольного театра, соблазненный лучшим окладом, высшим положением, — такого случая я не видел.

* * *
Даже ламповщик угрюмый
За кулисами смеялся.
Старое стихотворение

Хенкина Владимира Яковлевича, народного артиста республики, патриарха советской эстрады, выдающегося комедийного актера, я знал еще в те времена, когда он был Володей Хенкиным, кумиром одесской публики, популярным жанровым рассказчиком, имя которого на афише притягивало публику в зал, как магнит железные опилки.

В Одессе, в 1916 году, у моей тетушки снимал комнату на всем готовом некто Б. Был он заведующим каким-то отделом в каком-то конфекционе, а по совместительству школьным товарищем Хенкина, и Хенкин имел обыкновение по свободным вечерам играть у Б. когда в покер, когда в преферанс. Я бывал иногда свидетелем, а иногда и участником этих встреч «по маленькой». Мне было тогда лет восемнадцать, но я уже был отравлен искусством, и если, может быть, плохо понимал, то все-таки пытался разобраться. Мне, например, уже тогда было ясно, что за внешними пластами еврейского анекдота и эстрадного «хохмования», за всей спецификой «любимца публики», в Хенкине жил настоящий большой художник, с тончайшей мимикой, с исключительно выразительным жестом, с голосом, который неуловимыми нюансами передает любое душевное состояние. Таков был совершенный творческий аппарат мастера, который, в зависимости от репертуара, перебрасывался от эстрадного мелкого бытового юмора до образов высокой классической комедии.