Она замолчала и не шевелилась. Окно посинело совсем и зарябило звездами. Я лежал, думал об отце, маме, институте, портовых ребятах, о Тине и Петуниных… За что я люблю Тину? Вся эта история с моей женитьбой, жизнью у Петуниных… Трудно все это и не по мне. Так же это трудно и для Аннушки, а в этом у нас с ней общее. Только она сильнее, она никогда не стала бы так жить!
— Знаешь, — сказал я Аннушке, — Петр Ильич сегодня назвал меня Павлом и попросил опустить окна в грейфере… И не крикнул, не заругался…
Я помолчал.
— Аннушка, — сказал я, — я хочу просто поклясться, что все теперь… у меня будет по-другому. Вся жизнь!
— Вот-вот! — Аннушка поднялась и села ко мне на постель.
Она просидела у меня на тюфячке всю ночь. Мы думали и говорили. Обо всем. Вспоминали Ленинград, блокаду, нашу семью. И постепенно передо мной вставала величественная картина нашей трудящейся и борющейся страны. И все дальше отходили Тина и Петунины, их предложение бежать к юристу стало казаться по-настоящему низким!
Утром Аннушка заварила крепкий чай, спросила:
— Зарядку будешь делать? Надо, Павлик.
— Сделаю.
Когда я уходил, Аннушка открыла дверь.
— Ты не провожай меня, это стыдно, — сказал я ей и вдруг попросил: — Я тебя поцелую… за наш разговор. Вернее, за твою помощь. За то, что поддержала меня в минуту слабости, не дала сплоховать. Сходи в больницу к Петру Ильичу. Скажи ему, что я все понял.
А Витя в ту ночь так и не пришла домой.
…Из-за полуоткрытой двери кабинета доносились голоса Зубкова, Вити, Власюка. Когда же они прошли туда?
— Я ведь, когда он приехал, обрадовался, думал, помощник мне будет-то, — быстро говорил Власюк. — А что получилось? Преступная халатность, наплевательское отношение к своим обязанностям! Отдать под суд и освободить порт от этой гнили-то. Да и вина его прямая, суду и думать нечего…
— Так, так, так… — слышалось, как стучал по столу карандаш Зубкова. — Ну, а твое мнение?
— Я думала всю ночь, — негромко проговорила Витя. — И советовалась с Петром Ильичом, когда он мог разговаривать…
— Как его состояние?
— Плохо.
В кабинете замолчали.
— Я вспомнила Каурова с самого приезда, — опять начала Витя. — В общем, еще вчера я была уверена, что его надо судить и в шею гнать из комсомола… А потом стала думать так: Кауров ведь хочет работать? Хочет. Способный? Способный. Значит, где-то не помогли, не поддержали… И что же мы все, портовские, за народ, если одного такого парня не вытянули? Я, конечно, виновата больше всех: сначала рявкнула на него, потом ограничивалась советами, потом… уехала на краны, своих дел было полно… Я человек честный, тогда пусть и меня судят вместе с ним! Всё!
— Что говорит Петр Ильич?
— Что Каурова надо назначить ответственным за подъем и восстановление крана и… посмотреть еще, как он будет работать…
Петр Ильич, я не забуду этого никогда!..
— Так, так.
Скрипели половицы — Зубков ходил по кабинету.
— Понимаете, в том, что случилось, есть и наша вина. Всех. На Каурове выехать легче всего… — опять сказала Витя.
— Вы конкретно! — строго остановил ее Власюк.
— Да я первая виновата!
— Да ты же не нянька, — сказал ей Зубков.
— Если надо, комсомол должен быть и нянькой! У нас много функций.
— Сколько будет стоить ремонт крана? — спросил Зубков у Власюка.
— Тысяч пять.
Опять раздумчиво заскрипели половицы.
— А в первую голову в этом виноват Афанасий Васильевич, — вдруг сказала Витя. — Если уж с технической стороны.
Власюк засопел:
— Вы думайте, что говорите!
— Она права, — негромко подтвердил Зубков. — Облегчение грейфера — дело серьезное. Ведь производительность-то уменьшать нельзя. Кауров скорей еще студент, чем инженер. А силы сцепления грейфера с водой в момент выхода на поверхность разве он в состоянии был учесть?
— Я не понимаю… — Власюк встал.
— Вам надо это понять! — жестко выговорила Витя.
— Надо… — кивнул Зубков.
— Нам был прислан на должность начальника кранов инженер с дипломом-то!
— Не надо быть голым формалистом, — перебил его Зубков.
— Терентий Петрович, это чересчур серьезно.
— Очень серьезно: кран-то нам — как жилу перерезали! Но я должен прямо сказать, и Кауров хорош гусь! Так хорош — дальше некуда! Бить его, бить! Отдохнуть — и снова бить!
Я не выдержал:
— Разрешите войти?
Зубков обернулся, стеклышки его пенсне на заострившемся носу уставились на меня. Власюк пил воду короткими, судорожными глотками; покрасневшие, воспаленные глаза Вити изучающе смотрели на меня. Я быстро сказал:
— Я очень плохо, неправильно жил и работал! Я всю ночь думал… Я понял…
Зубков еще секунду молчал, все глядя на меня и покачиваясь на носках.
— Все будет по-другому! Это на всю жизнь! Я никогда не прощу себе, что из-за меня… Петр Ильич… Это такой человек!..
— Так, — сказал Зубков. — Значит, так. Поедешь на кран с аварийной бригадой, будешь отвечать за подъем и ремонт. Вернешься — будем решать, что с тобой делать. Это действительно должно быть для тебя на всю жизнь.
Я торопливо кивнул, в глазах все прыгало.
— Вопрос о вас будет разбираться на комсомольском собрании, — вставила Витя.
Я опять кивнул.
11
Катер, мерно урча, терпеливо и настойчиво раздвигая бившие в крутые борта волны, медленно двигался вперед. Дул холодный, порывистый ветер, срывая с гребешков волн бисер воды. По низкому свинцово-синему небу длинными рядами перекатывались тяжелые, будто каменные тучи. По пустому, со скамейками и разноцветными грибками, холодному песку пляжа носился сиротливый хоровод бумаг. Над темной, мокрой зеленью левого берега висел плотный, весомый туман дождя. Суровая Сибирь!
Все прятались в каюте, я один сидел прямо на палубе, прижимаясь щекой к теплой и шершавой деревянной стенке капитанской рубки.
— Сейчас за поворотом… — нетерпеливо выговорил сзади Шилов.
Я встал. Вся аварийная бригада — Шилов, Котченко, Дербенев и Солнышкин стояли рядом.
Я возглавлял бригаду, а когда пришел сегодня на катер, они даже не поздоровались со мной. И правильно!.. Пулин, Витя и Власюк были в капитанской рубке. Пулин тоже еле кивнул мне.
Что это? Посредине реки легкой железной коробкой одиноко и сильно покачивается понтон с пустой и мокрой палубой. А рядом с ним из воды высовывается угол площадки перевернувшегося крана с четырьмя маленькими задранными колесами. Метрах в двадцати от него из воды странно и страшно торчит решетчатый конец стрелы… И все!.. На катере молчание… Шилов протяжно и горестно вздохнул. Я растерялся: как же поднимать кран, ведь он весит сорок семь тонн! А где другие краны? Ага, вон метрах в трехстах вниз по реке, вместе с баржей. Работают себе, только дымки летят. Если взять оттуда исправный кран? Да ведь у него грузоподъемность всего три тонны?
Катер еще не причалил, а все уже торопливо попрыгали на понтон. В руках у огромного Котченко подъемные тали с цепями, у Шилова — ящик с инструментом, у Дербенева — пук обтирки… Власюк, а за ним и все молча подошли к краю понтона и долго смотрели на опрокинувшийся, затонувший кран. Власюк снял фуражку, потоптался и надел ее опять. Я стоял сзади всех, меня опять не замечали. Внутри перевернувшейся кабины крана, будто в наводнение, плавал какой-то мокрый ящик. Я начал быстро раздеваться, кладя одежду прямо на палубу понтона. Неловко шагая босыми ногами, подошел к борту; все тотчас же удивленно посмотрели на меня.
— Я сейчас попробую… С противовеса начнем, Афанасий Васильевич?
— Простудитесь, температура воды девять градусов, — дернул плечом Пулин; он сидел на корточках у борта и опускал в воду градусник.
— С противовеса-то, — будто не слыша его, повторил Власюк. — Он в карманах под площадкой — девять тонн. Чугунные чушки килограммов по пятьдесят.
— Есть и по семьдесят, — своим неприятным, металлическим голосом сказал Дербенев.