И все же… Она ведь знала меня как облупленного. Зелма преспокойно расхаживала по самым сокровенным тайникам моей души. И, как в тире, била без промаха в цель — ни дать ни взять мастер спорта Байба Зариня-Берклава. После каждого выстрела во мне что-то, бренча и громыхая, падало, опрокидывалось, начинало крутиться. При каждом попадании я вздрагивал, сжимался. Не оттого, конечно, что обнаружил, какие уязвимые мишени находятся в моем тире. Я-то об этом знал и раньше. Потрясло меня, что знала и Зелма. И стреляла хладнокровно, метко, безжалостно: бах-бах-бах. Без раздумий, без колебаний. Как будто давно к этому готовилась. «Вы только посмотрите на меня, полюбуйтесь, какой я пай-мальчик». Нетерпимость к непорядку сидела во мне глубоко. В первом классе школы галдящая, ревущая ребячья свора на меня наводила ужас. Я не мог понять, почему мальчишки друг дружку толкают, таскают за волосы, норовят сбить с ног. Уроки мне нравились, а перемены пугали. Я медлил выходить из класса, перевязывал шнурки и как бы невзначай вытряхивал под парту содержимое своего школьного ранца, шел на всякие хитрости, лишь бы подольше оставаться в безопасности. Но рано или поздно приходилось выходить в коридор. И в этой кутерьме, в этом столпотворении, обмирая от страха, я брал за руку маленькую Илзите, и мы с ней смирно гуляли по коридору. При этом я то и дело вскидывал глаза на учительницу, которая в дальнем конце коридора, опершись на подоконник, что-то читала. Мне хотелось, чтобы она посмотрела на нас, обратила внимание, как прекрасно мы гуляем. Было ли тут тщеславие? И да, и нет. Я сознавал, что веду себя лучше других. Но мое поведение, как кажется, отчасти объяснялось страхом. Я считал, что взгляд учительницы для меня послужит охранной грамотой. С ним я буду в безопасности. Так славно мы гуляли с малышкой Илзите, что это не могло оставить равнодушной учительницу. Вот сейчас она хлопнет в ладоши и скажет: угомонитесь вы, озорники, посмотрите, как хорошо ведет себя Калвис Заринь, будьте и вы такими же примерными, смирными.
Я радовался, когда при раздаче табелей меня хвалили за успеваемость в присутствии всей школы. Гордился я и тем, что в девятом классе учитель математики Ионатан после моей победы на математической олимпиаде разрешил мне называть его на «ты».
В различных конфликтных ситуациях у меня сдают нервы. Мне положительно недостает хладнокровия. До сих пор в общем-то все кончалось благополучно. Но меня не покидало чувство, что за это рано или поздно придется поплатиться. Я не боялся опозорить себя трусливым отступлением. Пугало другое: в минуту волнения или отвращения, злости или возмущения я могу сделать что-то непоправимое. Если, скажем, под рукой окажется железный прут.
Как-то наш класс участвовал в телевизионной викторине. В программе был такой пункт: любимое стихотворение. Когда ведущий остановился возле меня, я неожиданно вместо своего любимого стихотворения назвал совсем другое, которое мне не нравилось, но которое написал Райнис. Даже не могу объяснить, как это случилось. В студии было очень светло, и когда объектив камеры нацелился на меня, я решил, что не имею права ошибаться, на карту поставлена честь школы. То стихотворение Райниса в учебнике называлось среди несомненных образцов революционной поэзии.
Я, разумеется, знал, что при желании могу произвести (особенно на людей пожилых) хорошее впечатление. Бывали случаи, когда я вел себя предельно обдуманно, взвешивал каждое слово. Доля лицемерия тут неизбежна. А может, я зашел слишком далеко в погоне за ореолом преуспевающего человека. Мне-то самому казалось, я не перехожу границ приличия и хорошего тона. Но все ли так просто с этим несложным понятием «тщеславие»? Мне вспоминались и такие эпизоды, когда я вполне искренно старался, например, доставить радость матери. При известных обстоятельствах приходилось вести жестокую борьбу с различными комплексами переходного возраста. Даже по ночам мне снилось, какой я безобразно худой и неуклюжий, какой у меня длинный нос и до чего неказиста моя нижняя губа.
Короче говоря, я, словно парашютист, застрявший на дереве, беспокойно озирался, стараясь уяснить обстановку. К сожалению, точка обзора не слишком располагала к хорошему настроению.
Как-то вечером, — было уже поздно, я мылся под душем, — в коридоре раздался нетерпеливый звонок. Большой еще не вернулся с собрания энтузиастов-ого-родников. Наскоро прикрывшись, прошлепал по линолеуму к двери. Еще подумал про себя: вот свинство, должно быть, кто-то перепутал дверь.
И тут мою руку стиснул Рандольф.
— Ну? Из постели вытащил? Не понимаю, что за блажь в такую рань ложиться без дамы?
В ушах у меня зазвенело, кровь бросилась в лицо. Не мог понять, отчего появление Рандольфа так меня взволновало. Надо было сделать вид, что не слышу звонка… И эта конечно же раздражением подсказанная мысль вроде бы удивила. Почувствовать неприязнь к Рандольфу после двенадцати лет дружбы — это все равно что поскользнуться на паркете в собственной комнате.
Пока вытирался, одевался, немного пришел в себя. Он мой друг, говорил я себе, мой друг. Хотя мысль эта и казалась странной. С какой стати друг? У меня иные интересы, иные взгляды, иной угол восприятия. Как долго может связывать детская дружба?
Рандольф опять под градусом? Непохоже. Уселся в кресле в своей излюбленной позе: небрежно развалясь, вытянув ноги.
— У тебя новая прическа.
Рандольф пожал плечами, а пальцем сплющил свой классический прямой нос. Это было похоже на то, как если б он прижался к оконному стеклу.
— Это все мелочи жизни, старичок.
— Ну что там у тебя…
Он не ответил, смотрел на меня так, словно ждал какого-то знака. Затем вскочил с кресла и встал передо мной — глаза в глаза. Я подумал: сейчас возьмет меня за лацканы халата и примется трясти.
— Который час?
— Половина одиннадцатого.
— Точка отсчета…
Рандольф продолжал сверлить меня взглядом. Выражение его лица постоянно менялось под напором обуревавших его чувств, разобраться в которых я был не в состоянии.
— О ней хочу с тобой поговорить.
Сказал — и с лица как бы спала маска. Такое выражение мне уже приходилось видеть. Однажды на большой перемене, когда мы с ним дежурили в классе, к нам пытался ворваться Ояр со своей ватагой. Рандольф старался дверь удержать, на время ему это удалось, но в конечном итоге неимоверные усилия оказались тщетными. И тогда на лице у Рандольфа появилось в точности такое же выражение: не в моих силах удержать.
Я подошел к дивану, зачем-то сел. А возможно, сел очень кстати. От последней фразы Рандольфа я почувствовал слабость в ногах. «О ней»… В ушах уже звучало произносимое Рандольфом имя Зелмы.
— О ком — о ней?
— Об Анастасии.
То, что разговор пойдет об Анастасии, я воспринял с облегчением. Ну да, конечно, Рандольф помешался на Анастасии. Впрочем, тема туманная. О личности, носившей это имя, я имел довольно расплывчатые представления. Ладная девичья фигурка, сохранившаяся в памяти со времен совместной поездки к Эмбрикису, жила в ней сама по себе и никак не сочеталась с последующими событиями, которые надлежало связывать уже с понятием «Агрита-Анастасия».
— Ты что, хочешь, чтобы я подтвердил или оспорил твои мысли о ней?
У меня это как-то само собой вырвалось, ничего другого второпях не пришло на ум. Но судя по реакции Рандольфа, я угодил в точку.
— Хочу, чтобы ты сказал, нормально ли я рассуждаю. Может, я в самом деле кретин с изрядным отклонением от нормы.
— В каком смысле?
Он смешался и без видимой причины стал поправлять воротничок сорочки. Его несчастный вид вызвал во мне теплые чувства: нелегко ему, оно и понятно. Что ни говори, а Рандольф славный малый. Не без недостатков, разумеется. А у кого их нет? Иногда меня захлестывал совершенно мерзкий эгоизм. Все «я» да «мне». Сейчас не время рассуждать — друг мне Рандольф или нет? Раз он пришел поговорить со мной по душам, стало быть, я ему нужен.
— Никак не пойму, отчего она такая дура, — сказал Рандольф придушенным голосом, будто воротничок был ему слишком тесен. — Нельзя так, куда это годится! В наше-то время! Думаешь, меня не потрясло? Думаешь, мне было приятно! Но всему есть предел. Раньше мне казалось, она просто умница, а на самом деле — дура набитая. Теперь-то вроде пора и поумнеть, она же ведет себя — глупее не придумаешь…