Двое партизан стоят посреди избы, опустив головы, мнут в руках шапки.

— Эти? — резко спрашивает голос за кадром, и потом: — Вы головы-то поднимите.

Партизаны нехотя поднимают головы и тут же опускают их.

В двух шагах от партизан стоит старуха. Старуха подходит к мужикам ближе, всматривается, наконец узнает:

— Они, соколики, — и вон тот рябой последние полмешка картошки забрал. А у меня пятеро, а он… мне ружьем грозил…

— А ты, часом, не путаешь, бабка? — спрашивает другой голос.

— Чего это мне путать? — сердится старуха. — Чай не ночью приходили — днем.

Происходит партизанский суд. За столом сидят Иван Егорыч Локотков, еще командиры, у стены на лавке — Соломин. У самого краешка стола Инга Шанина огрызком карандаша записывает протокол. Позади всех, у окна, человек в ладно подогнанной гимнастерке, с двумя шпалами в петлицах — майор Петушков — представитель штаба бригады. Командиры смотрят на мародеров.

— Брюква была, — слышен голос старухи. — Я ее в подполе прятала. Нашли, антихристы…

— Погодите, бабуся. — Локотков трет небритую щеку, смотрит на мародеров. — Третьего дня у вдовы Шалайкиной картоха пропала… Тоже ваша работа?

Подсудимые молчат, стоят, опустив головы.

Локотков сидит сгорбившись, курит. Он видит… закуток за печкой, отделенный от избы линялой занавеской. В глубине закутка у печки сидит женщина, подшивает валенок. На лежанке сидит мальчик лет десяти. Рядом с ним самодельный костылик.

Слышно, как продолжается суд.

— Ну что молчите-то? Скажите что-нибудь, — просит голос Соломина.

— Что тут говорить? Виноваты… Голодуха из нас все соображение вышибла…

— Они со мной Копытовский мост подрывали, Иван Егорыч. — Это опять Соломин.

— Одно другого не касается.

Петушков достает из нагрудного кармана гимнастерки лист бумаги, разворачивает его.

— Вам в роте этот приказ читали? «В условиях жесточайшего голода, — читает он, — мародерство будет расцениваться как пособничество врагу, как подрыв авторитета Советской власти и караться высшей мерой наказания — расстрелом».

Гнетущая тишина воцаряется в избе. Становится слышно, как дождь барабанит в стекло.

Мародеры стоят, низко опустив головы. Испуганно смотрит старуха.

— Как это? — Она подходит к столу, тянет за рукав одного из командиров. — Я почему пожалилась-то?! Чтоб постращали их, чтоб не озоровали больше… Как же стрелять-то?

Все молчат. Бабка чувствует, что за этим нежеланием отвечать скрывается что-то страшное. Она семенит к подсудимым, пробует подтолкнуть их к двери.

— О-ох, сынки! — ноет она. — Не будут они больше. Вот вам крест. Пропади она пропадом, эта брюква. — Старуха заплакала. — Простите их.

— Птуха, — с досадой говорит Локотков, кивает на старуху. — Вы, идите, бабуся, мы уж тут сами…

Птуха подходит к старухе, берет за плечи, ведет к двери.

— Не будут они больше. Вот вам крест, не будут, — оборачивается к дверям, плачет старуха.

Двери за старухой закрываются.

— Какое примем решение, товарищи? — тяжело спрашивает Петушков.

Молчат командиры.

Молчит Соломин.

Смотрят баба и мальчик из-за занавески.

Локотков опять встречается с ними глазами. Встает, подходит к закутку. Задергивает линялую занавеску. Потом, прихрамывая, возвращается на свое место. Теперь все смотрят на него.

— Расстрел, — глухо говорит Локотков.

Перед камерой проплывают голые мокрые ветки деревьев, серое небо в лохмотьях туч. Сухо трещит залп. Камера застывает в неподвижности.

Далекие избы, околица деревни. Медленно расходятся люди.

Локотков и Петушков идут рядом по улице деревни мимо черных домов, пепелищ.

— Еще пару недель — и отряду крышка, — говорит Петушков.

— Если б я был Иисус Христос, я б из камней хлебов понаделал… — устало отвечает Локотков.

Через грязное стекло грузовика и застывшие «дворники» видна дорога, идущая впереди лошадь, к хомуту которой привязана тяжелая борона. Спина полицая. Полицай идет в стороне, держит в руках длиннющие вожжи. Борона рыхлит землю перед грузовиком.

Обоз тащится по лесной дороге. Впереди — лошадь с бороной и бензовоз. Дальше — вереница подвод с мешками. На мешках — немецкие солдаты — охранение. За подводами бредут коровы и полицай с кнутом. Стылая дорога стиснута глухим, враждебным лесом.

Кадр перечеркнут крестом оптического прицела.

Лица людей близко, рядом. Прицел медленно ползет по обозу. Лицо полицая. Заляпанное грязью брюхо бензовоза. Скат. Смазка. Потом равнодушные и задумчивые лица солдат. Один ест из банки консервы перочинным ножом. Жует, задумчиво уставившись в пространство. Худой, очкастый офицер курит, на ногах у него простроченные белые бурки. Прицел скользит вниз, останавливается на бурках.

— Эх-ма! — раздается приглушенный шепот. — Валеночки-то, дай боже…

Прицел метнулся обратно к немцу, который ест. Задерживается на его лице, и снова тихий, злой шепот:

— Вот сволочь! Жрет!

Прицел ползет по обозу. Эти солдаты разговаривают, смеются. Двое играют в шахматы на миниатюрной доске, умещающейся на ладони.

Когда переставляют фигуры, дуют на озябшие пальцы. А в фонограмме приглушенный, прерывистый шепот:

— Да не трясись ты, глядеть тошно.

— «Не трясись»… Их вон сколько…

— Бомбу бы на них… Рраз… и нету ни одного…

Оптический прицел не выдержал, опять метнулся к тому немцу, который ел.

— И не подавится, — шепчет голос.

— Отставить разговорчики!

Прицел резко перешел и замер, подрагивая, перекрестьем на лбу офицера в очках. Офицер отворачивается от прицела, уютно спрятав нос в меховой воротник шинели. Подставляет прицелу спину.

— Ну, с богом! — произносит голос.

Пуля прошивает темной рваной дырой шинель офицера. Офицер медленно валится вниз.

Падают с телег немецкие автоматчики. Бегут к обочине, отстреливаются.

Взревев мотором, бензовоз сворачивает в сторону и едет прямо в лес, ломая кусты. Дверь кабины распахивается, и на подножку вываливается тело водителя.

Немцы стреляют из автоматов, медленно, нехотя отходят к обочине.

Борона засела между деревьями, бьется испуганная лошадь. У длинных вожжей лежит убитый полицай.

Рослый унтер-офицер стоя стреляет из ручного пулемета. Отходит к лесу мимо телег.

Один мертвый немецкий автоматчик висит, перегнувшись через борт телеги. На руке поблескивает обручальное кольцо.

Тяжело взрывается цистерна.

Через горящий бензовоз видно, как на дороге мечутся оглушенные взрывом коровы.

Одна корова поворачивает к лесу. Она пробирается сквозь кустарник, мычит, мотает головой.

Пожилой, исхудавший партизан с изумлением всматривается в корову, потом приподнимается:

— Мать честная! Это ж моя Розка! — Он вскакивает, бросается вперед.

— Роза! Роза! — приговаривает он и пытается догнать взбесившуюся корову.

Корова бежит по лесу, пробирается через кусты.

Мужик бежит за коровой. Бежать ему тяжело. Он выбивается из последних сил, хватает ртом воздух. Бежит, продолжая звать:

— Роза! Роза!

Корова поворачивает, выбегает на дорогу.

Партизан выскакивает за ней на дорогу. Стучит пулеметная очередь. Партизан валится на землю. Последнее, что он видит, — это корова, убегающая по дороге.

Локотков стоит у треснутого окошка, прислушивается к далеким звукам боя. Потом отходит от окна, садится. В противоположном углу избы сидит сухая женщина с изможденным лицом. Рядом с ней подвешена люлька. У ног копошатся еще двое оборванных ребятишек. Женщина сидит неподвижно. Во всем ее облике — полнейшее безразличие ко всему на свете. Изба — пустая, темная.

— И как ты живешь одна в пустой деревне? — негромко спрашивает Локотков.

Женщина поднимает голову.

— Так и живу. Жду, пока околею.

— Муж на фронте?

— Драпает, — сухо усмехается женщина. — Небось до Волги уже добежал.

— Ему там не легче, товарищ женщина, — упрекает Локотков.