Изменить стиль страницы

Поначалу подожгли у нас одну сторожку. Потом — овчарню. А потом поправилось — и дома пошли палить. На экране-то страх — огонь, дым. И чем больше дыма, тем лучше, поэтому кидают в горящий дом резиновые постолы, старые, конечно.

Первое время нас в дрожь бросало, как скажут: «Пали!» — но потом оказалось, что и тут для нас есть своя выгода. Отвалят тебе две тысячи за дом, свои манатки заберешь, — только корзины да рваные мешки оставишь, а после соберешь и плиты и балки, что уцелеют, и камень, и строй себе на том месте новый дом. Или опять же кто из города явится, продашь ему участок, да с материалом, да с плитами — и цена уже будет худо-бедно двойная. Стало быть, есть в них, в пожарах этих, выгода, и люди идут на это дело.

Ну и потеха тоже! Если снимают поджог, который до Девятого был, тогда только жгут, никто в дом не врывается, и жандармы со штыками стоят, караулят. Если же палят в турецкое гремя, тогда еще и грабеж добавляется. Сабли сверкают, женщины мечутся и вопят, мужчины с дубинами и топорами бьют башибузуков, любо-дорого смотреть…

А интересней всего бывает, когда дом поджигают как следует. Такое тогда начинается — треск, скрежет, гром, грохот, лучше близко не подходи! Огонь страшенный, ни живого, ни мертвого не щадит. Мыши, крысы — все бегут, пищат, стропила трещат, изгибаются, словно живые. А старые постолы, которых на чердаке всегда навалом, — ох и здорово корчатся в пламени. Марчов дом когда рухнул, как вылетели эти постолы полусгоревшие, как начали по двору прыгать и плясать — загляденье! Горят и скачут, горят и скачут, как живые, жаль, что оператор прозевал. Он стропила снимал, как они друг на друга валились, а постолы не снял, так потом ему режиссер задал перцу: «Такого, говорит, второго случая не дождешься!»

С той поры и начали искать старые дома с постолами, да их уж и нет больше…

И еще раз скажу — по тем картинам, что у нас снимали, нас и в городе узнаю́т. Стою я как-то в очереди за желтым кафелем, а продавец заметил меня и подзывает:

«Эй, говорит, усатый! Это не ты был там-то и там-то башибузуком? Иди, говорит, сюда и бери, чего тебе надо».

И дает мне кафель без очереди. Остальные только собрались рты раскрыть, а продавец как цыкнет на них: «Он, говорит, из кино, не может он ждать».

Сейчас я и арбузы так же беру. Узна́ют тебя — и уважат. Да и деньги опять же зарабатываем. С овсом и рожью у нас заело, и с картошкой в тупике оказались, а с пожарами да грабежами нам здорово повезло. Вот и сейчас наши все расспрашивают да выпытывают, будут ли еще съемки… И ждут. Ходят слухи, такой сценарий сочиняют, где все село поджигать будут. Киношники подарили нам машинку для кофе, и попиваем мы теперь кофе с бренди. Сейчас в нашем селе виноградную водку никто и в рот не берет. Глушим бренди и ждем новых пожаров и грабежей. Приедут снова парикмахерши с нежными ручками, и снова будем анисовку пить, чтоб глаза кровью наливались. Сын меня все в город зовет, но там уж больно дымно теперь, а у меня бронхит еще с фронта остался, так что я для городской жизни не пригоден.

И Шингалов Мите того же мнения. Он с девятнадцатого года, акцизным был, знает что к чему. Он говорят мне: «Тут, браток, будем сидеть, нечего нам с тобой шебаршиться. Наше, говорит, дело с этими фильмами идет нормально, и дальше не хуже будет». Он, Шингал, башибузуков играет, а я его с топором у дверей поджидаю. Столковались мы с ним и делаем это лучше каскадеров — молодых ребят, которые с лошадей на всем скаку прыгают и кувырком катятся, да и лица их режиссеру не нравятся. А вот Мите здорово аутентичный — оспой весь продырявлен и губы обвислые, как у турка, так что нет ему замены.

И он аутентичный, и я аутентичный, и мы рассчитываем, что пока будет кино да поджоги, без нас никак не обойдутся. Кто бы поверил, что из углежога я стану киноартистом! Что из двух тысяч декаров в наших горах будут обрабатывать лишь сто двадцать! Что из тысячи шестисот жителей нас останется семьдесят! И вот — дожили до всего этого. И колорадского жука видели, и кавалерия у нас на глазах на нет сошла, и поджоги стали у нас промыслом, и кто его знает, до чего мы еще доживем. Было бы только здоровье!

Перевод В. Викторова.

ВЕРХОМ НА КАБАНЕ

Колючая роза img_27.jpeg

На скамейке перед церковью расположилась инвалидная команда, хотя нет еще половины десятого — времени, когда она обычно собирается в этом тихом и тенистом уголке. Солнце уже припекает, козы давно проследовали на пастбище, звено отправилось копать картошку, и деревенская площадь опустела. Слышно только, как в чешме булькает вода, капая в полное доверху цементное корыто. В инвалидной или, как в шутку величает ее Гочо Поряз, «несолидной» команде, он сам, Гочо Порязов, недавно вышедший на пенсию старший лесник, страдающий одышкой, Александр Гаваноз — девяноста двух лет, с гвардейской выправкой, мужчина еще бравый, Гого Рунтив — чуть помоложе Гаваноза, но с черными как вороново крыло волосами, Трифон Хромой — церковный певчий, и Пендив Личо, овчар в ТКЗХ, который в прошлом году лишился ноги и до сих пор еще с этим не свыкся.

Время от времени на скамейку к ним подсаживается и Калинин из сельсовета, инвалид войны, совершенно седой, хотя ему всего пятьдесят пять; сейчас, правда, он занят с каким-то приезжим, который полтора часа назад прикатил из города на такси.

— А что, дядя Гого, выходишь ты ночью на улицу? — первым нарушает молчание Пендив Личо.

— На улицу? Зачем? — с недоумением взирает на него Гого Рунтив.

— Ну… во двор… Для чего во двор выходят…

— Он хочет сказать, по малой нужде не встаешь ли, — объясняет Поряз, наклонившись к самому уху дядюшки Гого.

— Зачем же выходить, у меня бутылка есть…

Личо не удовлетворен ответом. Что-то его беспокоит, но он не решается спросить напрямик.

— А сам-то ты часто выходишь? — пробует прийти ему на помощь Поряз. — Главное в этом деле — на ночь много не пить… И кислого не потреблять. Кислое — оно, как бурав… Все внутри переворачивает…

Поряз собирается сообщить еще нечто по этому, безусловно важному для всех вопросу, но тут мимо проходит Начо, причетник, он следует прямехонько к колокольне. И вскоре уже слышится двойное «дан-дан». Так звонят по покойникам.

Гаваноз оборачивается к Гого и спрашивает без особого интереса:

— Уж не Лазар ли Танушов дуба дал?

Гого пристально смотрит на колокол, словно ожидая от него ответа, и не отзывается.

— Лазар, кто же еще! — отвечает за него Поряз. — Минчо-фельдшер вечером к ним ходил, стало быть, Лазар… Вечная ему память.

— Значит, опять отпевать! — отзывается Трифон.

Из конторы выходят Калинин с городским и направляются к скамейке.

— Здравствуйте! — делает приветственный знак рукой приезжий, он без шапки, в кожаной куртке и в джинсах, руки — в карманах. — Можно к вам подсесть?

«Несолидные» сдвигаются потеснее.

— Присаживайся! — показывает на место рядом с собой Гаваноз и с любопытством разглядывает городского.

— Ты часом не ветеринар? — тоже сверлит его глазами Гого Рунтив, которому надо холостить поросенка.

— Он — режиссер, — объясняет Калинин. — Будет снимать у нас фильм. Ему нужно тридцать человек для массовки набрать, но только чтоб не старше тридцати пяти.

— Таких у нас нет. А старые понадобятся — вот они мы! — отвечает Гаваноз.

Звонит телефон, и Калинин уходит в сельсовет. Режиссер ерзает на скамейке, поглядывает на свои электронные часы, наконец решается объяснить, в чем дело.

— Товарищей жду. Должны на микроавтобусе подъехать, но что-то запаздывают.

— Приедут, куда им деваться! — успокаивает его Гаваноз.

Причетник спускается с колокольни и переходит улицу, направляясь к церковной мельнице, весь в муке, как всегда, степенный, неторопливый.

— Кто умер, а, Начо? — спрашивает Личо, хотя ему уже все известно.