Изменить стиль страницы

— А когда тебя кабан на себе таскал, страшно было? — интересуется Трифчо.

— Ничего я не чувствовал, Трифчо, когда свалился только — тогда в груди захолонуло.

— Вот это уже по-божески. — Гого Рунтив ерзает по скрипучей скамейке.

— Тихо, режиссер идет… — предупреждает Трифчо. — Ты, дядя Гого, смотри не проболтайся. Мы тут договорились — все, что Поряз наговорил, завсегда подтверждаем. А не то возьму у тебя челюсть вставную, чтобы тебя обезвредить.

Трифчо смеется своей шутке, но все остаются серьезными. Прошло то время, когда они смеялись, где надо и где не надо. Да и не до смеха тут, потому что режиссер уже рядом, и с ним — бритоголовый оператор.

— Вот этот! — показывает ему режиссер на Порязова. — Сделайте несколько проб. Пойдет в дело, не могу сейчас сказать, где, но пойдет… Это не просто человек. Это — открытие, абориген с ярчайшим колоритом. Я тебе расскажу потом, а может, и он сам…

— Сейчас — не могу! — поднимается Поряз. — Завтра! — машет он рукой, но режиссер его останавливает:

— Минутку, минутку!

Две блондиночки подбегают к Порязу.

— Гримировать его, товарищ Петров?

— Да, пожалуй… Гримируйте, Цецка! — распоряжается режиссер. — Приведите его в порядок, пожалуйста.

Надка и Цецка достают коробку с гримом и принимаются пудрить Поряза. Затем берут его голову, причесывают, протирают лицо мокрым платком, а фотограф пока что настраивает аппарат.

Дядюшка Гого Рунтив с завистью следит за этой операцией, потом поправляет съехавшую челюсть и наклоняется к самому уху Гаваноза:

— Вот, побратим, что значит оседлать кабана!

Перевод В. Викторова.

ЛИСТЬЯ ГРАБА

Эссе

Колючая роза img_28.jpeg
Колючая роза img_29.jpeg

ЧУДО

Колючая роза img_30.jpeg

Все сколько-нибудь стоящее в этом лесу пало под топором дровосеков, и остался от него только реденький подлесок — худенькие, юные деревца, и среди них одна-единственная толстокорая и видавшая виды ель. Пощадили ее отнюдь не из почтения к возрасту, а потому что она вся сгнила, и теперь эта уцелевшая ель напоминала исполина в кругу тоненьких стволиков.

Исполином ель выглядела издали. С точки зрения человека. Но дятлы безошибочно определяют состояние деревьев, узнают, какие из них крепкие, здоровые, а какие уже гниют. Определяют это даже через толстенную кору и безжалостно ее продырявливают. Так продолбили они и ель. Превратили ее в решето, и в проделанных ими дырах нашли приют все бездомные звери и птицы, дупла которых были уничтожены, когда рубили лес.

Так старая исполинская ель стала удивительным общежитием птиц и насекомых, вместилищем всевозможных судеб. Белки заняли самые верхние этажи этого общежития — несколько семей, молодых и старых, набились в тесные дупла и ожидали, что дятел расширит их жилплощадь, даст им новые квартиры. А дятел и так трудится без устали, себя не щадит, но каждого дупла ожидают дюжины бездомных. Прошлым летом семья куниц-белодушек сильно увеличилась, а места не хватало, и маленькие и большие пользовались дуплом посменно. Одни забирались внутрь, другие ждали своей очереди у входа.

Две семьи лесных куниц жили на самом нижнем этаже, две почтенные пары, которые, наблюдая за трагедией своих двоюродных родичей белодушек, не решились размножаться.

Птицы были в лучшем положении — ветвей для них хватало, но это касалось птиц, которые вьют гнезда. Птицам же, которые живут в дуплах, приходилось еще хуже, чем четвероногим. Целой стаей прилетели гонимые отовсюду совы. Большинство филинов при рубке леса оказались на земле и погибли под палками дровосеков, но несколько еле-еле спасшихся устроились на старой ели, захватив три самых больших дупла. Три филина расположились внутри, два же — к ужасу беззащитных мелких птах — остались снаружи.

Можно было думать, что между обитателями вековой ели разгорится борьба не на жизнь, а на смерть — за жилье, за дупла, но вместо этого произошло некое чудо: сплоченные общей бедой, сильные и слабые примирились друг с другом. Филины не покушались на маленьких соседей, а отправлялись на охоту в другие места. Семья сычей и семья певчего дрозда жили в одном дупле. Белки несколько раз ошибались «дверью», но обычно агрессивные белодушки даже не показывали зубов.

Настоящей загадкой было поведение орла. После долгих бездомных скитаний в горах он спустился на старую ель и, подавив свою общеизвестную гордость, остался жить рядом с дроздами и иволгами… Представьте себе только: высокомерный орел, который не знал иных друзей, кроме крылатых облаков, довольствуется обществом ветреных совушек.

Следовало ожидать, что свирепые соколы воспользуются тем, что в одном месте скопилось столько пернатых, и нападут на них, но, к всеобщему изумлению, они делали круг над старым перенаселенным деревом и, хотя были голодны, летели в поисках добычи дальше.

Даже свирепые соколы понимали, что это не обычное дерево, битком набитое дичью, что для лесных тварей это ноев ковчег.

Перевод В. Викторова.

ЛИСТЬЯ ГРАБА

Колючая роза img_31.jpeg

Ветер — один, но лесная песня звучит по-разному. А это потому, что листья в лесу разные. Листья горной осины начинают покачиваться на своих тонких и высоких каблучках от малейшего дуновения ветерка, они танцуют, кружатся, изгибаются и так и сяк, и туда и сюда, а их нежное трепетание порождает звуки, подобные убаюкивающему шороху осенних дождей. Звуки эти монотонны, невыразительны, как глухой говор, в них не чувствуешь сердечного волнения, они бесстрастны, безмятежны и… они не задевают душу.

Сосновые иглы — нечто совсем иное: ножка, стан — все у них — в одном острие, в одной вонзившейся в дерево струне, которая рассекает ветер, и тогда вместо нее, струны, содрогается раненый ветер. Это и порождает тот печальный и недужный стон, который издают сосны в ветреную погоду — он напоминает завывание волчьей стаи.

Между словоохотливой балаболкой осиной и суровой величественной сосной располагается целый оркестр из деревьев с самой разнообразной листвой (свирели, свистульки и струны). У явора, хотя он могуч и ветвист, своей мелодии нет, но зато металлическое звяканье его крупного листа совершенно незаменимо, когда нужно припугнуть лесную шушеру резкими и полными напряжения звуками. В таких случаях явор просто бесподобен: он колотит в свои тарелки до хрипоты — листья его в самом деле напоминают оркестровые тарелки — и, послушный всем ветрам, не угомонится до тех пор, пока ветер не скажет ему: «Довольно!»

Громогласен, как и явор, но не так запальчив дуб. Он не станет шуметь и колыхаться при первом же дуновении ветра. Дубу нужно подготовиться, воодушевиться, убедиться, наконец, в том, что это настоящий ветер, а не какой-нибудь там капризный зефир. Тяжелая, словно подбитая мхом и кожей дубовая листва медленно раскачивается, но уж если ее растормошить — дубрава может перекрыть голос океана.

Дубу пытается подражать «бук зеленый», и он тоже шумит, гремит и грохочет, и он, как и дуб, словно бы волнуется, но вслушайтесь в его песню, и вы поймете, что нет в ней истинного душевного волнения, а одни только свары из-за места повиднее, подобные праздной и бесплодной стукотне пустых бочонков.

Среди этих звезд лесного оркестра для шелудивого граба, который ни статью, ни голосом не вышел, вроде бы и нет в лесу места. Его листья — кожистые, мохнатые, жесткие, заскорузлые и скрюченные — не могут ни рассекать воздух подобно струнам, ни звенеть, как тарелки. Они и с ветром-то поладить как следует не способны. Стеганет их ветер: «Валяйте, ребята!», а они либо вздохнут, либо вообще промолчат. Еще раз хлестнет: «Запевайте эту песню!», а они знай свое тянут. Да и музыка у них не всегда одна и та же: вначале подумаешь: «окарина!», потом покажется, что это пикколо, а еще через мгновение готов будешь поклясться, что слышал свистульку из пшеничного колоса.