Изменить стиль страницы

С такой пищалкой на люди не выйдешь, но представьте себе, что было бы без нее: оркестр из одних «асов»! Из тарелок, например! Ну, можно еще контрабасы добавить! И что же получится, а? Оглушительный гром и то вынести легче. Или, скажем, раскачает ветер буки, и начнут они бахвалиться, аж до свиста в ушах! Гудение сосен и то легче вынести, но из одного гудения, даже рева самого страшного, разве получится песня? Как вы думаете?!

Вот на этот случай предусмотрительная природа и создала грабы: много в песне тоски-кручины — граб своим смехом ее развеет; слишком гневная песня — умерит гнев своей беззаботностью; слишком мрачная — смягчит ее нежным своим шепотом.

Гремит лесной оркестр — горы дрожат. Вопят во всю мочь буки, гудят сосны и пихты — поневоле о втором пришествии подумаешь, так и ждешь, что сейчас разверзнутся хляби небесные и раздастся громоподобный голос судии:

«Грешники и простые смертные, землю населяющие, трепещите, ибо пришел ваш последний час!»

И вот тогда-то и вступают окаринки грабовой листвы, и ты начинаешь вдруг понимать, что грохот лесных труб, барабанов и контрабасов вовсе не предвещает никакой опасности, что это обычный фон для лирической исповеди леса, прелюдия к философскому откровению, и что свистульки грабовой листвы только что совершили маленькое, но полезное чудо, преобразив мятежный шум леса в  п е с н ю!

Перевод В. Викторова.

СВЯТЫЕ

Колючая роза img_32.jpeg

Есть над селом гора, на горе — часовня, а рядом с часовней — дуб. Ежегодно в Ильин день[12] здесь собирались люди, закалывали жертвенных животных, давали обеты, а потом шла гульба с плясками и звонкими песнями. Обеты давали святому Илье, но барашка закалывали под дубом, и горячая кровь овна омывала корни Дуба — старого языческого бога этой горы. Под Дубом же и варили барашка в двух больших казанах. И сейчас еще сохранились старые кострища, выдолбленные в земле, полные пепла и сажи — здесь готовилась некогда жирная баранья похлебка. Вековой пепел! Сажа столетий! Память о буйных языческих кострах, пылавших здесь еще до того, как началось соперничество между крестом и Дубом, между пророком Ильей и языческим богом.

Барашка варили и ели на лужайке под Дубом. В часовню же относили лишь один котелок — для освящения. Женщины зажигали по свечке перед иконой Пророка, дьячок дымил возле нее кадилом, священник отделывался двумя-тремя «аллилуйя», и все возвращались на лужайку под Дубом, где и начиналось настоящее празднество с угощением и плясками.

Каждый год, с тех пор, как под горой появилось село, и почтение и угощение делили между собой Святой и Дуб. Седобородый Святой восседал наверху, в часовне, тощий, насупившийся, неприступный и раздраженный, с угрожающе поднятой рукой. Взгляд его пригвождал к месту того, кто входил в часовню. Каждый невольно останавливался и терялся, читая в немом укоре этих холодных, пронизывающих глаз свой обвинительный приговор.

Может быть, поэтому люди не очень любили заходить в часовню и предпочитали зеленую лужайку под гордым и величественным Дубом. Это было дерево, исполосованное шрамами от молний, дерево, которое защищало землю от оглушительной кары небесного пророка. Люди приходили к Дубу как к близкому существу, а не как к богу. Они доверяли ему, делились с ним своими надеждами на здоровье и урожай.

Вот почему, когда священник проходил мимо Дуба в часовню, крестьяне предпочитали оставаться возле дерева. Когда священник наверху молился святому, они пели свои песни внизу, под Дубом. Когда священник ублажал барашком святого Илью, люди угощали Дуб.

Так и шли годы и столетия. Дуб и Святой оспаривали первенство: оружием Ильи-пророка были предупреждения и угрозы, оружием Дуба — заступничество и ласка. Один устрашал людей, другой — приносил им радость. Святой непрестанно напоминал о грехах, о долге человека перед Небесами, Дуб — о долге Жизни перед человеком. Один потрясал небо, другой — утихомиривал. Пророк грохотал громами, Дуб — отражал их…

Так два святых жили и соперничали испокон веков, с тех пор, как существует гора и часовня на ее вершине, Илья-пророк — наверху, на своей скале, Дуб — внизу, на своей лужайке. Пока наконец не разрешился однажды этот спор.

Прошлым летом отправились люди на Ильин день к Святому Илье, но… дальше Дуба так и не пошли. Там и барашка закололи, там и напировались да наплясались в свое удовольствие.

Отступил Святой перед деревом, радость людская одолела страх.

Перевод В. Викторова.

РОДОПСКАЯ КОШМА

Колючая роза img_33.jpeg

Сколько я их перевидал за свою жизнь, сколько раз, бывало, укрывался ими, но приглядеться по-настоящему к этим плотным одеялам и коврам, сотканным из козьей шерсти умелыми руками родопчанки, заставила меня одна загадка.

Собственно, мне давно уже бросилось в глаза, что в Родопских горах у болгар-христиан никогда не увидишь пестрой кошмы — или халишта, как называют их в этих краях. И наоборот — болгарки мусульманского вероисповедания никогда не соткут одноцветного халишта из суровой шерсти. А ведь и мусульманка и православная — веточки одного родословного древа, на одном языке говорят, рядом, дом к дому, живут, на одном плетне свои халишта развешивают, а вот халишта эти такие несхожие. Почему? В чем тут причина? Присмотритесь, как «православная» расцвечивает передники и торбы, с каким вкусом и изяществом вышивает свою одежду, и вы сразу поймете, что дело тут не в отсутствии художественного чутья… Тем не менее, в какое бы родопское село я ни приехал, я видел в домах болгар-христиан все те же халишта из некрашеной, суровой шерсти, тогда как у болгар-магометан ни разу не встретил двух одинаковых — и по расцветке, и по узору. Каждая такая кошма — плод неистощимой творческой фантазии, которая сочетает краски свободно, смело, иногда даже дерзко!

Я долго ломал голову, пытаясь определить, где же находится в этом искусстве водораздел, где пролегает невидимая грань между каноном и удивительным многообразием, между безграничной свободой и диктатом традиции. Разгадку неожиданно принес разговор со Славчо Дичевым из села Манастир, что недалеко от Смоляна. Славчо рассказывал мне о временах туретчины, о разбоях и насилиях, которые чинили тогда в их краях головорезы-мусульмане.

«Только, бывало, и ждут, чтоб мелькнуло где что-нибудь яркое, пестрое — галерейку ли кто побелит или одеяло полосатое на плетень вывесит, тут же налетят, разнесут в пух и прах».

Попонку поярче соткать и думать не смей! Лошадь, оружие и яркие цвета были привилегией господ. Специальными фирманами турецкие султаны запрещали своим подданным-христианам носить яркую одежду. Отвар из листьев грецкого ореха — вот единственный краситель, на который не было запрета. Никаких других красок, никаких узоров! Серый цвет смирения должен был прикрывать и глупость и ум, и величие и ничтожество, и богатство духа и скудость. Вот, оказывается, в чем дело-то! Вот в чем секрет! Наши мусульманские братья по крови просто-напросто имели право пользоваться красителями, украшать — иной раз даже чрезмерно — свои кошмы, как им угодно!

Итак, «загадка» раскрыта. Но пока я расспрашивал и допытывался, по мере того как все пристальней всматривался в кошмы, я стал различать в их расцветке особые сочетания, которые действовали на меня как музыка, что-то нашептывали, точно в сказке, что-то внушали, навевали радость или грусть. Я как бы сроднился с ними, мы начали друг друга понимать.

У меня и сейчас перед глазами «огненная» кошма из села Забырдо. Первая, которую я по-настоящему узнал. Она принадлежала к типу «полосатых», где черный, малиновый и оливковый цвета перемежаются с колдовским оранжевым — зрелым, богатым и жарким цветом, исходно желтым, но основательно «приперченным», благодаря чему он и стал огнем, который светит, не ослепляя, и греет, не обжигая; огнем укрощенным, ручным, сверкающим во всю свою силу рядом с оливковым и черным. Чернота придает ему блеск и возвышенность, оливковый цвет — глубину, а вишневый — точно заря на рубеже между ночью и оранжевой полосой рассвета!

вернуться

12

Ильин день — 20 июля.