Изменить стиль страницы

А горы того лишь и дожидаются: вмиг подхватят выстрел, передают с вершины на вершину, и разносится гул до тех пор, покуда не скатится куда в ущелье, а уж там и заглохнет.

*

Подросши, мы с братом не раз перегоняли овец на зимовье во Фракию к Эгейскому морю. Отец жил по-прежнему бобылем, так и не смог нашу маму забыть, сильно состарился. А вот любовь к колокольцам не состарилась в нем, и эта-то любовь и довела его до погибели.

За год с чем-то перед Балканской войной мы снова зимовали во Фракии, а ближе к Юрьеву дню собрались гнать стадо назад, в горы. Весна выдалась славная, трава по колено вымахала. Овцы у нас, как барабаны, тугие — от хорошего корма, так что молока было хоть залейся, и ягнятам хватало, и людям оставалось; кого ни встретим в дороге, угощаем — пей на здоровье.

Овечки наши, значит, травку щиплют, мы с братом едем за ними следом и вперед поглядываем, скоро ли уж наши края, и все нам мнится, что мы с места не двигаемся. Молодые оба были, горячие, лошади под нами ретивые — каракачанские серые кобылки, и решили мы прибавить ходу, поскакать вперед, приглядеть овцам удобную ночевку, себе на ужин мамалыги наварить, а там и отец со стадом нас нагонит.

Увидав подходящее место, отвязали мы переметные сумы, костер разложили, стали отца ждать. Ждем-пождем, солнышко вот-вот закатится, а стада все не видать. Сидим мы, ломаем голову, чего делать-то, и вдруг видим — по равнине шар черный катится, прямиком на нас. А как подкатился он ближе, узнали мы нашего пса, мчится во всю прыть, ровно медведь мохнатый, язык вывалил, одно ухо отрублено, кровь на шею стекает. Кинулся он нам под ноги, мордой тычется, нюхает, когтями землю дерет и скулит жалобно, будто сказать чего хочет. Меня точно огнем обожгло, а брат стоит белый как мел. Похватали мы ружья, вскочили на лошадей и поскакали назад. Прискакали на место и что же видим? Овцы сбились кучей, а за ними лежит навзничь отец, жестоко избитый, ятаганом пораненный. Однако живой. Приподнялся он, показал на тропу и еле слышно промолвил:

— Колокольцы… Серебряные… Похитили… Догоните!

Мы — опять по коням, поскакали, как бешеные. Кобылы наши за зиму отъелись, набрались силушки, так что морды вскинули, гривы буйные распустили — попробуй догони! Неслись так, будто по пятам за нами чума гналась. Побожились мы с братом — хоть на край света поскачем, но догоним разбойников, мамины колокольцы отымем.

Сколько мы так скакали, не скажу, не знаю. Не в себе был, плохо соображал насчет времени. Помню только, что проскочили мы через какую-то дубовую рощицу и опять перед нами открытое, ровное место. И тут увидал я впереди двух арнаутов, у каждого торба через плечо. Оба, видать, в тревоге, бегом да бегом, торбы прыгают, будто в них белки живые сидят. Заметив нас, арнауты хотели нырнуть в кустарник — дубнячок там рос низкорослый, но густой. «Коль нырнут туда, — думаю, — ищи их потом, свищи». Осадил лошадь на всем скаку, ружье вскинул, прицелился. Выстрел — и один арнаут покачнулся, упал. Второй швырнул торбу в кусты, сам за нею нырнул и точно сквозь землю провалился. Спешились мы с братом и — к убитому. Тронули его, а у него в торбе колокольцы звяк-звяк. Ну, забрали мы их, вскочили в седла и поскакали назад, отца спасать. Он еще живой был. Освежевали мы четырех ягнят, закутали старика в шкуры, на кусок рядна положили, два прута в рядно продели и на плечи. Овец собрали — и в путь-дорогу.

Двое суток шли мы без передыху, покуда не добрались до наших гор, в лес не вступили. Остановились дух перевести, лицо старику ополоснули, шкуры сменили, и только после того пришел он в сознание и с грехом пополам рассказал, что случилось-то.

Как, значит, ускакали мы тогда с братом вперед и остался он со стадом один, взбрело ему в голову вынуть из сумы серебряные колокольцы и привязать на шею козлам. И мало того, что привязал, так еще взялся на волынке играть. Долго ли играл, неизвестно, но вдруг собаки лай подняли. Обернулся он и видит: двое арнаутов поймали козлов, норовят серебряные колокольцы снять.

— Эй, эй, соседи, негоже так! — крикнул наш старик, но тут один арнаут наставил на него пистолет. Старик взмолился, двух баранов предлагал задаром отдать, только чтоб колокольцы не трогали, но у тех поганцев глаза, вишь, разгорелись, нипочем не отступаются. Один уже взялся за нож, ремни резать, на которых колокольцы подвешены. У отца в глазах темно стало, замахнулся он на арнаутов герлыгой, пес тоже на них кинулся, но арнауты выхватили ятаганы, ранили отца в плечо, наземь свалили и давай бить смертным боем. Так, погань грязная, отделали старика, что не довелось бедняге родного села увидеть. Три дня несли мы его через горы, три раза шкуры ягнячьи меняли, а на четвертый день поднялись на перевал Калычборун — чабанье убежище.

Только успели туда подняться, налетел ветер, повымел тучи и проглянуло небо, синее-синее, как бывает нанизь из бусинок, солнышко засветило, а лес загудел, застонал… старика нашего жалеючи. Понял отец, где мы, прислушался и рукой шевельнул:

— Привяжите колокольцы, сыны!

Привязали мы их, взвалили носилки на плечи, овец впереди себя погнали. Запели с поднебесной выси колокольцы серебряные, друг перед дружкой стараются, то вместе поют, то поврозь. Тут и ветер подхватил их песню да понес ее ввысь и вширь, потом обронил, рассыпал по ущельям и захлебнулась она, точно в слезах горючих.

Не знаю уж, сколько еще мы шли, вдруг чую, носилки подрагивают. Обернулся, гляжу: это у брата плечи трясутся… Помер наш батюшка… Глаза голубые, еще не помутненные, улыбается. От радости один ус вверх задрался, да, видать, недолгой была та радость, второй ус шевельнуть не успела — душа вперед нее упорхнула вдогонку песне заветных маминых колокольцев.

*

Там и схоронили мы отца — под стройной высокой пихтой, чтоб каждую весну приходили к нему чабаны и слышал он печальные звуки колокольцев и кавала.

Перевод М. Михелевич.

КОЗИЙ РОГ

Колючая роза img_19.jpeg

Начало этим кровавым событиям положило насилие. Дели Мустафа, полевой сторож из Эркеча, проник в дом Караивана из Загорья и надругался над его красавицей женой. Караиван в ту пору был при овцах, в горах. Беззащитная женщина от горя и ужаса лишилась рассудка, такой и застал ее муж, когда вернулся домой. Посадил он ее на мула и отвез в монастырь святых Козьмы и Демьяна, что под Кукленом, в надежде, что излечит ее вода чудотворного источника. Однако бедняжка вскоре испустила дух и там же, возле Кукленского монастыря, была предана земле.

Схоронив жену, Караиван от злобы и отчаяния сам подпалил свой дом и вместе с десятилетней дочерью Марией ушел из села, поселился в овечьей кошаре высоко в горах. Девять лет одиноко прожили в той кошаре Мария и ожесточившийся ее отец. В родном селе Караиван не показывался, боясь разбередить воспоминаниями незажившую рану, встреч с людьми избегал, разнесся слух, что он повредился разумом, и уже никто не решался проходить вблизи его кошары. Все тропки-дорожки заросли там травой, глушь да безлюдье, лишь изредка доносился оттуда дикий гогот да козье блеянье, и только это напоминало о том, что где-то высоко, среди диких скал, в царстве медведей и орлов, еще живет Караиван.

Мало-помалу люди позабыли о Караиване, никто даже и не подумал о нем, когда Дели Мустафа был найден убитым, причем не ятаганом, не кинжалом — в груди у него торчал козий рог, забитый дьявольской чьей-то рукой.

Турки пришли в ярость. Кинулись искать убийцу Мустафы, но следов никаких не обнаружили. Выяснилось только, что за неделю или чуть больше перед тем, как ему погибнуть, он вместе еще с несколькими оголтелыми дружками силой затащил в лес одну молодуху; уксуснику Роксани из Станимаки, вымогая у него деньги, надел на голову раскаленный треножник, а у одного подрядчика угнал коня — словом, бед натворил достаточно, чтоб кому-то захотелось свести с ним счеты.