Костя говорил медленно, спокойно, словно подбирая фразы. Казался невероятным этот рассказ. Митька поборол первую оторопь и слушал, приоткрыв рот и временами вздрагивая, как теленок, сгоняющий овода со своих боков. Видимо, и для Николая все это было совершенно ново, потому что и он, замотавшись бинтом, слушал не шевелясь, слегка постанывая и судорожно вздыхая.

— Ну, а дальше и рассказывать нечего. Приехал к нам в лагерь майор, спросил желающих на фронт. Ну, наш барак почти весь и захотел. Два шкурника только оказались. Им ночью темную устроили. Один к утру умер, а другого оставили на нарах, а сами ушли на фронт. Потом бои. Наступление, отступление. То атака, то драп. Вот и дотопал до самого некуда. А тут, понимаешь, командир полка наткнулся на свою семью — жена с двумя детишками. Аж сюда довакуировались, а дальше ходу нет. Ну, командир полка сразу в роты: кто, мол, тут у вас самый смышленый, пробивной да разбитной? Командирую суток на десять семью мою сопроводить.

Я и вызвался. Ну, с боем, с криком, с просьбами, а кое-где за свой сухой паек довез я их до Сухуми, посадил на тбилисский поезд, а сам обратно. Три дня сэкономил. А для ча? Чтоб с этой мразью провозиться да за компанию в дезертиры попасть?

Костя презрительно плюнул, поднял глаза на Митьку:

— Такое дело, Митяй. Чтоб ты знал: никакие мы не герои, не окопники, а шпана, дезертиры.

Митька никак не мог совместить представление об этих заботливо-грубоватых бойцах с представлением о дезертирах. Понятие это в Митькином воображении ассоциировалось с каким-то грязным, отвратительным существом: злой, склизкой, пресмыкающейся тварью, нелюдью. От одного слова по телу пробегала дрожь омерзения.

Слушая Костю, парнишка боролся с каким-то ураганом противоречивых чувств, в котором никак не мог разобраться. Раздавленный, растерзанный этим шквалом в душе, Митька изнемог и заплакал бессильно и жалобно.

— Неправда это, дядя Костя, — сквозь всхлипы бормотал он. — Ну скажите, что неправда! Зачем вы пугаете меня? Я же к вам… Вы же мне… Зачем вы…

— Дурак! Дурак! — гнусаво закричал вдруг Николай. — Все умника из себя строишь, а сам дурак! Рад, что здоровый, а мозги-то квашеные! Честность строишь из себя, а что ж не сказал сам-то пацану, как у ездового с подводы хлеб и сахар спер? А консервы где взял, а? Честный, чистый, правдолюб! Сволочь! За что меня изувечил, паразит?

Костя привстал, уставился на Николая тяжелым, неподвижным взглядом. Тот сразу притих, виновато и покорно забормотал:

— Ну-ну. Что ты? Не психуй. Я чо? Я так, к слову. Ну, молчу, молчу…

— А ну выходи на двор, трухляк вонючий, — с хрипом выдохнул Костя. — Выходи!

Он угрожающе поднял СВТ, передернул затвор. Николай вдруг как-то сплющился сверху вниз и расплылся, будто резиновый шарик, налитый водой и опущенный на пол. Сплюснулось лицо, сплюснулось тело, растянулось в стороны. Белой полосой, разделенной чуть заметной волосной черной линией, от уха до уха растянулись губы, сухие, вздрагивающие, даже на вид шершавые. Губы дергались, не разжимаясь, а как-то червеобразно изгибаясь и извиваясь, пропуская шипящие струи воздуха и невнятные звуки.

— Костик, не надо. Костенька… Миленький… Митяй… Хоть ты скажи ему, зверю… Кость!

— Выходи, хорек вонючий! А то при пацане застрелю, — хрипел Костя.

— Не имеешь права! — с неожиданным проворством вскочил и завизжал Николай. — Самого к стенке поставят! Самосуд! Не смей!

— А-а! О правах вспомнил, собака. А приказ Сталина двести сорок два забыл? Трусов, паникеров и дезертиров расстреливать на месте. Так что тебя только по этому приказу надо трижды расстрелять. Выходи, говорю, гад!

Костя грозно двинулся на Николая. Митьку словно какая-то неведомая сила бросила между солдатами.

— Не надо! Дядя Костя! Дядя Коля! Ну что же вы?! Зачем? Ну не надо же!

— Отойди, пацан, — незнакомым, злым голосом заревел вдруг Костя. — Ты ж не знаешь, что этот гад звал меня к фрицам перебежать. Падла! Потом на шутку перевел.

— Брешешь, брешешь, ворюга. Сам меня подбивал, а теперь валишь с больной…

— Ах ты, мразь, — Костя даже задохнулся. — Так ты еще и так…

— Брось оружие! Не двигаться! Бросай винтовку! Ну!

Этот сильный, властный и угрожающий окрик оглушил всех и вызвал мгновенное оцепенение. И в этот же миг Николай непонятным образом перекувыркнулся назад и живым комком покатился за печь. До боли в ушах оглушила трескучая автоматная очередь, полетели щепки с бревенчатых стен. Костя неспешно опустил винтовку прикладом на пол, потом наклонился и аккуратно положил ее у ног. Распрямился, шумно выдохнул и то ли удовлетворенно, то ли обреченно своим угрюмо-однотонным голосом проворчал:

— Ну вот и все. А ты, дура, боялася.

И эта бесцветная бессмыслица вернула Митьку в реальный мир. Он вдруг увидел все сразу: Костя с опущенными рыжеволосыми руками, неподвижный, разбросавший руки Николай с вытекающей из-под головы темной струйкой, в дверях два красноармейца с автоматами наготове, позади них, где-то снаружи, головы в пилотках и командирских фуражках.

— Повернись к стене! Руки на затылок, — опять приказал тот же грозный голос.

Костя, топая, не по-солдатски, медленно повернулся к стене, поднял, положил на затылок ладони и замком сцепил пальцы.

— А ты?! — крикнул автоматчик на Митьку. — Встать! К стенке! Руки!

— Не орите на пацана! — не оборачиваясь, прогудел Костя. — Он гражданский и малой еще.

— Молчать! Разберемся. А ну к стене!

Митька, по-слепцовски вытянул руки и вывернув назад голову, чтоб видеть автоматчиков, двинулся к стенке.

Второй автоматчик, забросив автомат под руку и за спину, проворно подбежал к Косте, привычно и умело обыскал, вытащил из висевшего на поясе чехла немецкий горноегерский нож, из кармана — кремень, стальную плашку и ватный фитиль. Да еще кисет с махоркой. Из нагрудного кармана — документы.

Могучий, кряжистый Костя спокойно и покорно позволял маленькому шустрому солдатику шарить по его карманам, бесцеремонно и бесстыдно ощупывать все его тело.

Митька не понимал, что происходит, но подсознанием чувствовал: случилось что-то страшное. Тело покрылось противным липким потом, глаза стали заплывать слезами, ноги начали мелко и мерзко дрожать.

Автоматчик ловко сверху вниз провел руками по худенькой Митькиной фигуре, нащупал и выгреб из карманов каштаны, хмыкнул, громко раздельно сказал:

— Ни-чего! А тощой-то, тощой, малец, товарищ майор. Не пацан, а кости в кальсонах. Эгей, хлопче, а откуда у тебя воинское белье?

— Я дал, — коротко сообщил Костя. — Видишь — завшивел пацан.

— Отставить разговоры! — это уже прозвучал уверенный, чуть с хрипотцой, притомленный голос.

В комнату, чуть наклонив голову, чтоб не задеть за притолоку, слегка сутулясь, вошел военный с двумя шпалами в петлице. Сел на лавку, положил на стол фуражку, пятерней причесал густые длинные черные волосы. Хмуро, исподлобья глянул на стоящих у стены, потом — на тех, что у дверей. Негромко, властно распорядился:

— Власенко, осмотри двор и окружение. Панькин, исследуй дом. Остальных прошу заходить и усаживаться. Василь Петрович, прошу вас, осмотрите того, что у печки.

Командир с двумя кубиками наклонился над неподвижным Николаем, осмотрел, ощупал, послушал пульс, вытащил из нагрудного кармана какие-то бумаги, распрямился, доложил молча наблюдавшему за ним майору:

— Без сознания. Пульс тридцать пять. Касательное в правый висок и мягких тканей в правое плечо. Шок.

— Добро. Воды! Перевязать! Привести в чувство!

Отдав распоряжение и проследив, как оно выполняется, майор повернулся к Косте и Митьке.

— Мальчик, иди сядь здесь, возле меня.

Митька растерянно глянул на Костю. Тот косо зыркнул, не поворачивая головы:

— Иди, Митька. У тебя — дорога…

«Какая еще дорога», — тупо соображал Митька, подходя к майору и садясь осторожно, будто она горячая, на скамейку. Майор внимательно и как-то грустно посмотрел на Митьку, тихо, по-домашнему просто спросил: