— Я не буду. Жмот обойдется. А ты пей.
Николай опять стал багроветь от обиды, отодвинул пустую крышку:
— Ты чо? Ты какого… Я тебе чо, собака? Чо обзываешь? Ты — лучше? Сам дезертир и мародер! Подонок!
И тут Митя даже не понял сразу, что произошло. Костя как-то лениво приподнял со стола свою веснушчатую пятерню, протянул ее к лицу Николая и тот, взвизгнув по-поросячьи, навзничь рухнул со скамейки и, скуля, стал кататься по полу.
Митька оцепенел, не успев испугаться, остановившимися глазами смотрел на корчи Николая. Опомнившись и задрожав, спросил:
— Что это он, дядя Костя?
— А нича! Ты пей себе.
— Да что с ним?!
— А смык. — Костя равнодушно свернул новую самокрутку, одной ногой перешагнул через притихшего Николая, достал из печки горячий чурбачок, прикурил и, бросив его обратно, вернулся на место, окутался дымом. Не глядя на Митьку, пообещал:
— Счас встанет. Не переживай. А ну вставай, Колян, гляну, какой ты теперь.
— Гад, гад, бандюга, — всхлипывая, прогнусавил с пола Николай. — Погоди, доведешь — застрелю!
— Не. Не сможешь. Ты ж ничто, так, возгря кобылья.
— Вот тогда увидишь, — гнусаво тянул Николай.
— Ладно. Слепой сказал: побачу. Вставай, хватит.
Николай встал по-стариковски — сначала на четвереньки, потом, держась за скамью, на одно колено, затем на другое. Когда он повернулся лицом к свету, Митька вытаращил глаза.
Лицо Николая сверху вниз было перечеркнуто четырьмя багровыми, начинающими темнеть полосами, две из которых проходили через заплывающие глаза, а две… Митька в испуге отшатнулся: под всхлипы Николая пустыми клапанами хлюпали чудовищно разорванные, кровоточащие ноздри. Кровь двумя ручьями маслянисто-густо стекала по губам, по подбородку, капала на гимнастерку.
— Хорош, — удовлетворенно хмыкнул Костя. — Теперь ты законно загораешь: раненый.
— Сволочь ты…
— Полайся. Еще спасибо скажешь.
— Что ж это, дядя Костя? — дрожащим писклявым голосом спросил Митька.
— Нича. Заживет как на собаке. А подись на грех — от расстрела спасет…
Объяснение не только ничего не объяснило, но еще больше запутало, испугало и насторожило Митьку. «Какой еще расстрел? — заметалось у него в мозгу. — За что? И кто ж его может расстрелять? Он же был действительно ранен там, на передовой. Он же каждый день уходит на поляну подальше от избы, делает перевязку и не разрешает мне подходить, чтоб не стошнило с непривычки — очень уж отвратительная рана».
— Как от расстрела? А за что его расстреливать? — не выдержал Митька.
— Заслужил. Он же дезертир.
— А ты кто? — гнусаво закричал Николай. — Ты не дезертир?
— Пока нет.
— Брешешь, гад!
— А ты еще вдобавок и членовредитель.
— Брешешь, брешешь, проклятый!
— Ну ча кричишь? Пускай пацан знает, чего ты стоишь А, Митяй? Рази ж он пулю в лоб не заслужил?
Теперь страх спазмом схватил Митькино горло, что-то подкатило к глотке, выжало слезы из глаз. Но Митька прорвал затор в горле, звонко крикнул:
— Не правда! Не верю! Дядя Костя, скажите, что пошутил и!
— Да нет, Митяй. Правда это. Поганая, злая и вонючая правда. И гад не я, а он.
— А! Уже наложил в штаны, шкура? Открещиваешься? Не выйдет, падло! Пропаду и тебя утоплю. Не открутишься.
— Заткнись, а то я добавлю, — оборвал его Костя и, повернувшись к Митьке, продолжил: — Понимаешь, паря, буза какая вышла. Эта падаль ходила за обедом на весь взвод. А по дороге от кухни, в лесу, припрятал плетенный из лозы черпак, вылавливал со дна ведра с супом жалкие кусочки конины, кинутые туда поваром по счету на каждого бойца. И этот шакал все пожирал один. Когда старшина на обиду окопников сказал, что хоть и конину, но дают каждый день и на каждого бойца, ребята с ним душевно побалакали. Так эта тварь до того осатанела, что и после этих разъяснений полезла болтаться в ведре. Ну, его и накрыли. Только очень уж деликатные хлопцы оказались: вместо того чтоб прибить гада на месте, вздумали добиваться, зачем он это делает, да как ему не стыдно обкрадывать взвод.
— А ты не обкрадывал? Сам гад! — опять крикнул Николай.
— Брешешь. На войне я крупицы соли не украл. А на гражданке — то неча вспоминать. За то отсидел.
— А я кровь проливал!
— Не забивай пацану мозги. Я ж все одно скажу правду.
— Не надо, Кость, — вдруг жалобно загнусавил Николай. — Ну не надо. Зачем ему? Хочешь, побей меня еще, но не говори…
— Не, Колян. Говорить — так уж все. Не могу я. Накипело.
— Ну и черт с тобой, говори, — вяло отозвался Николай. — Только уж и о себе скажи. Все скажи!
— Скажу. Так вот, Митяй, этот гад валялся на брюхе перед всем взводом, просил простить. Простили. А на другой день он опять выловил мясо. И бойцы хотели его утопить в том супе, да Колян проворным оказался. Прыгнул из окопа, покатился под откос и, разорвав штаны о сучья и камни, упал в отхожий ровик, куда бойцы бросали пустые консервные банки, когда доставался сухой паек. Шмякнулся туда Колян, распахал бедро о такую банку. Вскочил, а бойцы кричат: вернись, отлупим — и все, а будешь бежать — пристрелим. Нет, он в дерьме и в крови отполз в кусты. За ним не гнались, думали — вернется. А он перележал в камнях до вечера. В темноте подобрался к кухне, украл булку хлеба и уполз. Потом добрел до этого хутора и залег в сарае. Там я его и нашел. Обгаженного, с гниющей раной на заднице, голодного и трясущегося. Хотел помочь ему добраться до своей части. Куда там! Завыл, заплакал. Все мне и рассказал. Пожалел его. Думал: подкормлю, подправлю и вместе — в нашу часть. У меня еще три дня было не использовано из командировочных восьми. Вот и связался. Там, в сараюшке, просидели пять дней. Окреп малость Колян, стал ходить. Вот тогда перебрались в эту хату, а тут ты доходишь. И засел я с вами. Теперь не знаю, что и будет…
— А что с дезертирами бывает? Шлепнут или в штрафную. Не хочется? Пойдешь!
— Да заткнись ты, вонючка. Из-за тебя и влип. — Костя свирепо сплюнул и продолжал: — А о себе чего ж? Урка я. Бывший. До войны промышлял в Ростове и Армавире. Погулял, повеселился. Замели. Началась война — попросился на фронт. Вину кровью смыл. И медаль имею за бои под Ростовом. «За отвагу». Ну, что еще тебе рассказать, пацан? Родителев нет. Инкубаторский я! Не знаешь, что ли? Ну, детдомовский. В Ейске воспитывался. Оттуда и сбежал в Ростов. Знаешь Ростов?
— Знаю, — машинально ответил Митька.
— Чего знаешь?
— Ну, город Ростов. На Дону.
— Да это и по географии можно узнать. А город… Там пожить надо! Эх, Ростов — папа. Была у нас там «малинка»…
— Во-во! — злорадно перебил Николай, завязывая себе лицо бинтом. — Похвались, скольких ты зарезал, скольких перерезал…
— Заткнись, дура! — Костя помолчал, снова закурил. — Брешет он. Никого я не резал. А так, на гоп-стоп, брал, конечно. Шел мне шестнадцатый год. А на дворе нэп кончался. Лафа! Деранешь какого-нибудь шубаря — глядишь, и приоденешься, и в ломбард кое-что снесешь, так что в торгсин идти не стыдно. А там — и в ресторанчик. Кинешь золотой — стол от жратвы трещит. Это тебе не бумажные миллионы, которые дураки таскали в мешках по базару. А жил как? Было нас три кореша. Вечером поработаем — на неделю кутить хватает. Профукались — опять на охоту. И все. Ну, и замели. У Хряща был шпалер. Пальнул из него раз, так его легаши и пришили на месте. Пузан таскал с собой доброе перо. Тоже, дура, кинулся на угро. Ну тот еще неопытный, испугался и застрелил Пузана в упор. У меня ничего не было. Скрутили. Обыскали. На суде доказали, что я участник вооруженной банды, и собрались шлепнуть. Да какой-то работяга сидел там в народных заседателях и сумел отговорить: мол, детдомовец, беспризорщина. Пусть, мол, поработает в лагере. Авось, человеком станет. Вышел через восемь лет, по амнистии под новую Конституцию. Да только от прошлого легко не оторвешься. Новые кореши, которыми в лагере обзавелся, тоже вышли по амнистии на волю. И опять завертели, заколобродили. Правда, на разбой я больше не пошел. А промышлял на вокзалах. Чемоданы подбирал. Ну и подобрал один раз…