Митька порылся в латаных карманах своего рыженького затрепанного пиджачка и вытащил горстку каштанов, припасенных с того давнего дня, когда он по просьбе Николая влез ему на плечи, забрался на чердак и нашел там целую гору запасенных, видимо хозяевами, каштанов, сушеных груш-дичков и кислиц, даже кучку сморщенной, высохшей картошки; другая половина чердака была завалена желудями.

Митька кричал вниз Николаю о находках, а сам лихорадочно набивал карманы каштанами и сушкой. Ему была противна эта сотрясающая его жадность, но ничего не мог с собою поделать: жадности и запасливости научил голод.

Митька разгрызал каштаны, чавкая и выплевывая кожуру, давясь, глотал недожеванную сладковатую кашицу.

Николай по его косноязычию понял, что делает Митька, и строго-заботливо крикнул:

— Смотри, Мить, не ешь много каштанов. Живот заболит — всего скрутит. Может случиться аппендицит, а то, так заворот кишок. Кто тут будет тебе их разворачивать?

Аппендицит как-то не испугал, а вот заворот кишок — это страшно. Митька вдруг зримо и явственно представил, как заворачиваются и скручиваются жгутом его синевато-фиолетовые, с розовинкой и прозеленью кишки. Кишки такого цвета он видел на муляже человека в школьном кабинете анатомии. Зрелище вызвало острое чувство брезгливости и тошноты.

Этот муляж перестал всплывать перед его мысленным взором и вызывать тошнотворную гадливость только в госпитале, когда после излечения работал там санитаром и во время наступления, падая от усталости, день и ночь таскал из операционной палатки к могильной яме корзинки с отрезанными руками, ногами и пузырящимися, парующими комками бледно-зеленоватых внутренностей. Пообвык. Но это было потом.

А тогда, после слов Николая, Митьку вдруг ошарашило ожившее видение муляжа, и он, все-таки проглотив очередную порцию нажеванной каштановой мякоти, затих, щупая руками живот и прислушиваясь к голодному в нем бормотанию.

Николай нетерпеливо подгонял:

— Ну, ты там, пацан, не заснул? Или что вкусное нашел?

Митька вяло проблеял:

— Не-е…

— А коли нет, так слезай. Я тебе не лестница, чтоб торчать под лазом, пока тебе наскучит шнырить на чердаке.

— Счас, — оживился Митька и тут его рука под самой крышей нащупала туго наполненный полотняный мешочек. Он с усилием подтянул его к себе и, ощупав, крикнул:

— Коль! А в мешке, кажись, крупа какая-то!

— Ну?! — обрадовался солдат. — Давай-ка сюда находку!

Митька, которому большого труда стоило подтащить не такой уж большой для здорового человека мешочек к лазу, спросил Николая, что делать дальше.

— Да скидывай, я подхвачу. Он, поди, завязан?

— Завязан.

— Давай!

Митька столкнул находку вниз. Николай поймал и, ухнув, присел:

— Это ж надо, чуть не зашиб. Аж в пузе чегой-то ёкнуло. Должно, больше десяти кэгэ.

Митька неуклюже, боязливо дрыгая ногами, стал сползать вниз.

— Да прыгай, поймаю! Не боись, удержу, — подбадривал Николай.

Неожиданно Николая отодвинул в сторону и крепко встал на кривые кряжистые ноги под лазом Костя.

— Не рыпайся, Коляй. От сумочки крупы на хвост сел. А в пацане при всей дохлости пуда два… Сигай, Митяй!

Митька пискнул и рухнул в крепкие и цепкие руки Кости. Костя только слегка крякнул, и Митя уже невредимый стоял на земле.

Тем временем Николай развязал мешочек и, запустив туда руку, достал горсть крупы и в восторге заорал:

— Это ж надо — гречка!

— Не ори, — буркнул Костя, подошел, убедился, что то — действительно гречневая крупа, продолжил:

— Орешь, как ишак. Лучше кашу сообрази.

Он отошел к кровати, начал рыться в вещмешке, что-то достал, положил рядом и завязал вещмешок. Повернувшись и присев на кровати, неторопливо размотал чистую портянку и достал желтый брусок свиного сала:

— На, Коляй, в кашу. Думал приберечь, да пацану жиры нужны, а то не выдюжит.

Николай жадно схватил кусок, плотоядно втянул крутой и дурманящий голодного человека запах старого сала, разразился длинной очередью восторженного славословия.

Костя слушал и сворачивал самокрутку. Прикурив от кресала, кратко и решительно оборвал словоизвержение:

— Заткнись. Кашу вари!

Пока в печи плясали веселые и жаркие языки пламени и на плите в чугунке клокотала и булькала ароматная гречневая каша с салом, Митька слонялся около плиты, мешал Николаю и постанывал от голода, вдыхая духовитый пар.

Когда сели есть, Митька стал черпать деревянной ложкой жирную кашу и, не замечая, что она обжигающе горяча, глотал, судорожно дергая кадыком и всхлипывая, не чуя ни вкуса, ни объема проглоченного.

Николай тоже ел жадно, но все-таки, зачерпнув ложкой, с минуту дул на кашу и лишь потом, кривясь и шипя, глотал.

Только Костя сидел, не прикасаясь к ложке, и как-го внимательно-равнодушно переводил взгляд с одного на другого. Потом неспешно поднял ложку, осмотрел ее и вдруг проворно и больно стукнул ею по Митькиному лбу. Митька ошарашенно дернулся назад и с полным ртом сначала испуганно, потом с обидой — даже слезы выступили — уставился на Костю.

— Ты чо? Сдурел? — удивленно воскликнул Николай. — Небось хватит и тебе. Кто ж тебя поймет: сидит, надулся, как мышь на крупу… Может, ты сытый.

Николай неохотно положил на стол ложку. Костя равнодушно, полусонно посмотрел на него, невнятно пробубнил:

— Не успел. Надо бы и тебе врезать… Ишь дурачье. Погибнуть же может пацан. И ты дура…

Теперь Николай смутился, виновато опустив глаза, смущенно прокашлялся, быстро зыркнул на Митьку, запинаясь и косноязыча проговорил:

— Ты и верно, Митяй, того… Не надо так… И глотку обваришь, и это самое… Ну, голодные судороги… эти, колики могут… А то и заворот…

Митька поспешно выскочил из-за стола, бросился вон из избы. Эх, не надо было Николаю опять напоминать про заворот кишок! Митьку стошнило. Болезненно, судорожно, словно всего вывернуло. Отдышавшись и вытерев глаза, он почувствовал, как болит во рту и больно глотать. Сообразил: обжегся. Сел на пенек, стало жалко себя, заплакал, размазывая слезы и грязь по заострившемуся, худющему чумазому лицу.

Вышел Костя, шагнул к Митьке, положил руку ему на плечо. Митька сердито дернулся, пытаясь сбросить руку обидчика.

— Дура, — беззлобно буркнул Костя. — Чего злишься? Небось не маленький. Сколько дён не жрамши? Ну? То-то! Пожадничаешь — загнешься враз. А ты — в обиду…

Митька глянул на него застланными слезой глазами. Костя запустил пятерню в его слипшиеся космами грязные волосы, в которых зловеще шевелились вши.

— Постричь бы тебя, паря. Да нечем. А если побрить, а? Бритва у меня добрая, трофейная. Давай, Мить, а? Не дрейфь, я умею. А так же нельзя. Еще тиф подцепишь. Тогда каюк. Давай?

Митька кивнул, всхлипнул и, пересиливая плач, зябко передернул плечами.

— Да не реви. Там еще много каши. А съешь — еще сварим. Крупы — мешок. А сала я дам.

Утешив таким образом Митьку, Костя, не спеша и в то же время удивительно быстро разыскал в подклети какой-то старый, некогда оцинкованный бак, видимо служивший вываркой у домовитой хозяйки, вычистил его песком у ручья и вымыл. Набрал воды. Позвал Николая. Вдвоем они приволокли бак, взгромоздили на плиту, развели огонь, и когда вода достаточно нагрелась, Костя усадил Митьку на пенек, велел сбрасывать одежду.

Митька сбросил пиджак, полуистлевшую ситцевую рубашонку, потом потянул через голову непонятного цвета исподнюю рубаху, некогда бывшую белой. Митька снял ее и попытался поглядеть на белье, приподняв перед глазами на вытянутых руках. На колени посыпались вши.

Костя вырвал сорочку и отшвырнул ее в сторону. Жалостно-брезгливо стал рассматривать грязное, покрытое струпьями от расчесов, синевато-желтое, будто из одних ребер составленное, тощее Митькино тело.

— Хорош… Душа на костылях, — неопределенно пробормотал Костя и, жирно намылив Митькину голову, неторопливо принялся брить. Митька жалобно поскуливал, и по нездоровой его коже вспухали зябкие пупырышки.