Изменить стиль страницы

Напротив двери избушки — загон для телят под открытым небом, выгороженный свежими сосновыми жердями, протесанными с двух боков. Жерди слезились смолой, чуть прикоснись — и прилипнешь. Между загоном и избушкой, ближе к двери, — постоянное кострище с четырьмя кирпичами и двумя сошками по сторонам. Хочешь, вари пищу в котелке на сошках, хочешь — в чугунке на кирпичинах. Все мы тогда рассмотрели, все нам нравилось, все волновало и кружило голову. А приволье какое! Хоть на голове ходи! Дух захватывало!

Вот донеслись из леса звуки боталов, и мы помчались навстречу стаду, к отцу и Славке. Конечно, они обрадовались нашему приходу. Только, может, каждый по-своему. Славка обрадовался, потому что ему теперь веселее жить будет с нами и свобода полная пришла: хочешь, дома живи, хочешь — в Ивкино, ни за каких телят не переживай, да и за себя тоже. Мы от радости его даже на руки подняли, расцеловали — любили мы маленького Славку. С его худенького лица еще не сошли царапины, нажитые тем днем, когда заблудился. От этого его еще пуще жалко было.

А у отца своя радость: явились два помощника, два настоящих, испытанных пастуха, которые ни в какую погоду не заблудятся — все ходы и выходы найдут, в лесу — как рыба в иоде.

Он знал, что для нас, прошедших суровую двухлетнюю школу пастуха, пасти телят — что семечки щелкать. С ними куда легче, чем с коровами. Они покорнее, им корма намного меньше надо. У теленка и хитрости нет и напору тоже, а на голос пастуха отзывается и доверчиво идет, как дитя малое, с плачевным ревом даже, если приотстал от всех и догоняет. Посочувствуешь вслух которому, а он пуще того разревется. Хоть и телята, а себе на уме, смышленость коровья у них: в лесу стадо не заблудится, домой в любую погоду выведут, если сытые. И вожаки свои есть, как у больших.

На другой день отец предложил Славке домой с ним пойти — обоим давно в баню надо было. Но тому и с нами хотелось пожить, и домой друзья тянули, давно соскучился по Мишке Дырину и по его мастерской на чердаке. На два дня остался с нами.

Мы с Колей телят пасли, а он при нас находился. Вырезали ему всякие игрушки, мастерили свистки, мушкеты, играли в чехарду, делали качели на сучьях развесистых берез. Вечерами втроем катались в лодке, состязались, у кого сильнее пастуший голос, а по реке эхо тоже петлями неслось далеко-далеко — дальше Большого омута. Ведь у нас с Колей — особенно у меня — тоже еще много детского было, хотелось дать душе простор и за эхом на крыльях лететь.

В те вечера, пока мы катались по Емельяшевке в лодке, отец варил уху, нарезал ломти хлеба, зажигал на столе керосиновую коптилку, выливал уху в большущую помятую алюминиевую миску, раскладывал самодельные, потемневшие деревянные ложки и звал нас с реки. Настоящий, без примесей, хлеб куреневцы уже давно досыта ели. Наш отец не стал получать деньгами за излишки зерна, а сдал его колхозу как бы взаймы. «Мало ли что еще будет впереди, еще не известно, какой год выдастся, а запас сусек не ломит», — сказал он, уверенный, что правильно поступил. В это лето мы уже не ели сосновую и березовую мезгу. Сыты были.

Мне показалось, что отец в те вечера был непривычно веселым. Видно, приятно ему было возле себя видеть троих сыновей, хорошо ладивших меж собой, послушных и вынос-ливых. Никакая болезнь ни к одному не липла. А ведь из мокрых лаптей с весны до осени не вылезали, до самой селезенки, было, промокали, стужа насквозь пронизывала, ноги деревенели от холода. Может, от той закалки мы с Николаем и до сих пор не знаем, что такое грипп и простуда.

НЕ БЫЛО ПЕЧАЛИ…

Никак отец не мог смириться с тем, что нам Ивкино давало всего три с половиной трудодня. Ведь прошлым летом троим пять трудодней в день начисляли. Но видел сам, что по работе и этого лишка: ни к чему было нам с Колей вдвоем телят пасти, один вполне справится. А если вдвоем будем, то избалуемся, обленимся до сенокоса так, что и литовку не протянем. Да и вообще негоже с детства лень наживать — всю жизнь лентяем будешь, считал он. Другой же работы, чтобы трудодни приносила и чтобы нас до сенокоса загрузить, в Ивкино не было.

И отправился отец в Куренево к Наюмову с предложением: переправить в Ивкино на бесплатный корм колхозных свиней на все лето под наш надзор. Тех, которых не колоть, не откармливать: подростков и свиноматок супоросных. Но чтобы за пастьбу начисляли нашей семье еще полтора трудодня. Наюмов не задумываясь согласился — колхозу прямая выгода. Еще спасибо сказал отцу, который уже пожалел, что маловато запросил. И два трудодня дали бы без разговору, понял он. Свиней пообещали пригнать к нам на неделе.

С этим известием и тремя литовками на плече отец вернулся в Ивкино и вечером за ужином объявил нам: Коля будет пасти свиней, я — телят, а он сам до наступления сенокосной страды займется расчисткой своих покосов, сплетет верши, перегородит реку под верши, чтобы рыба всегда была у нас, обойдет пошире оба берега — нет ли где еще чистых покосных мест.

— Сена в это лето надо с запасом поставить, чтобы продать возов пять. Надо же одеть, обуть вас, — сказал отец задумчиво и этими словами привел меня в восторг — распрощаюсь я с ненавистными лаптями, — Круто придется с сенокосом — не шутка пять лишних возов при двух коровах. На них да на овечек худо-бедно возов двадцать надо на зиму. А еще какое лето: может, сено у погоды красть придется да влажным с солью на баганы, на подпорки метать.

— Свиней-то как пасти? Я ведь вовсе не знаю ихних повадок, — спросил Коля. — У них, поди, и вожака-то не бывает? Небось никакого порядка, в разные стороны — которая куда, кто во что горазд? У них, у свиней, говорят, всегда ум за разумом сидит.

— Да уж не телята и не коровы. Труднее будет с ними, — ответил ему отец все так же задумчиво. Видно, о сенокосе думал.

На третий день зоотехник Блезя со свинарками пригнали свиней и привезли полкороба мелкой, как фасоль, перебранной картошки на подкормку. Загнали свиней в бывшую конюшню без крыши и закрыли…

С этой минуты пошли одни неприятности. Началось с того, что они весь вечер чего-то требовали, дружно визжали и не давали нам спать. Чтобы заткнуть им рты, отец почти всю привезенную картошку скормил.

Рано утром я ушел с телятами в лес — Коля остался с отцом. Он-то и рассказывал потом…

Отец решил скормить свиньям остатки картошки и, немного погодя, выпустить их пастись до вечера, чтобы присмотреться, как они поведут себя, а на ночь снова в сарай запереть. Но только отец открыл ворота, шагнул к ним с ведрами, рослый подсвинок ка-ак кинется тараном ему в ноги — и бежать. Отец плашмя шмякнулся на телячий навоз, а ведра и картошка покатились в разные стороны. «Повылазило, что ли?!» — крикнул он в сердцах. Колю от сдерживаемого смеха раздувает, вот-вот прыснет, а нельзя — отец. Не принято у пас в семье над родительской оплошкой смеяться. Мрачный отец поднялся с четверенек, закрыл ворота, наклонившись, вытер руки об траву, и они поспешили в лес ловить вырвавшегося на свободу подсвинка.

Еле разыскали — он метался по лесу и сам не знал, куда ему хочется. Но сколько ни гонялись за ним, сколько ни мучились, к избушке пригнать так и не смогли. Высокий, поджарый, увертливый кабанчик как очумелый носился. Его в одну сторону заворачивают, а он очертя голову несется в другую, лишь бы подальше от избушки убежать. Отец, пока гонялись, еще два раза падал. Со второго раза захромал — ушиб об колодину колено.

— Чтоб тебя разорвало! Черта лысого, а не картошку ты у меня получишь! — крикнул он вдогонку подсвинку, махнул рукой, прохромал к сараю, в сердцах распахнул ворота и крикнул визжащим свиньям:

— Выкатывайтесь, чтобы вам пусто всем! Чешите, куда шары смотрят, хоть к черту! Хватит — сыт по горло вами! Выпросил на свою голову, напялил хомут на шею!..

А Коля от смеха чуть но земле не катался за углом сарая. Выпроводив свиней в лес — вниз по реке, отец молча вернулся в избушку и лег на нары.

Теперь отцу некогда было заниматься вершами и рыбой — свиньи стали у нас бельмом на глазу. Коля с отцом днями бродили по лесу, отыскивали свиней, считали их, но всегда половины не досчитывались. Собрать их и пригнать в сарай было просто невозможно — не слушались.