Изменить стиль страницы

Горохов густо, мучительно покраснел и почувствовал это, но ничего не мог с собою поделать.

«Что-то тут не то, — подумал Кулагин. — Не так ты уязвим, мой милый, чтобы от безобиднейшей нотации так воспламениться…»

В конце коридора кто-то закричал:

— Сергей Сергеевич! Профессор! Вас ректор ищет! Позвоните ему!

— Ну вот что, друзья мои, — сказал уже без тени шутки Кулагин. — До отъезда я еще встречусь с вами. В районе, Федор Григорьевич, прошу вас не задерживаться. Выезжайте сейчас. А с вами, Тамара Савельевна, дорогая моя кариатида, у меня будет особый разговор. Ох, что бы я делал без вас, милая девушка?

Он поцеловал Крупиной руку, что делал отнюдь не часто, кивнул Горохову и пошел звонить ректору.

Всего труднее было скрыть свое тревожное состояние от матери. Федор Григорьевич и сам-то в себе не мог толком разобраться, хотя привык ради чисто психологических упражнений доискиваться до истоков всех своих настроений.

Он любил говорить, что собственный организм для врача — подручный материал, а библейское «врачу — исцелися сам», как и многие изречения из Библии, несут в себе зерно великой истины. Исцелить себя врач может не всегда, по изучать, во всяком случае, обязан.

Перед матерью Федор Григорьевич старался выглядеть, как говорится, в полном ажуре. А сейчас, из-за этой командировки, в особенности. С войны у Валентины Анатольевны осталось щемящее чувство страха за мужчину, уходящего далеко от дома, и с годами этот страх не только не улегся, но обострился. Когда сын подолгу не бывал у нее, она приезжала к нему сама, виновато улыбалась.

Таких нежданных визитов Федор Григорьевич несколько опасался, — мать могла бы застать его в не совсем подходящее время. Но сегодня, вернувшись домой, он искренне обрадовался ее приезду.

Валентина Анатольевна тоже была рада встрече со своим мальчиком и принялась выкладывать огородные гостинцы — редиску, лук, деликатесную белую редьку, он очень любил все это. Потом придирчиво осмотрела квартиру, но так ни к чему и не придралась. Федор был аккуратист. Книги, правда, разбросаны, но чистота — не придерешься, ее выучка. Такой парень может и не спешить с женитьбой.

Была мать, как всегда, заботлива, ласкова. Даже, кажется, чуть ласковее, чем обычно.

Потом они пили чай из чайника, и Валентина Анатольевна в который уж раз заметила, что из самовара не в пример лучше, потому что он поет. И Федор Григорьевич в который уж раз согласился с этим.

Он сказал, что на несколько дней уезжает, мать встревожилась, но быстро успокоилась, узнав, что едет он всего-навсего в район, да еще в знакомый, — он работал там после института. Федор не сказал только, что летит, потому что с самолетом она не мирилась.

Рейс был вечерний. Горохов посмотрел на часы — еще добрый час оставался в его распоряжении.

Валентина Анатольевна сама положила в небольшой чемоданчик электробритву, рубашку, носки, два платка. Все это она разглаживала своими жесткими от земли ладонями, и вид у нее был озабоченный, серьезный, будто делала она очень важное, ответственное дело. Не часто выпадал ей случай помочь сыну уложиться, проводить его.

Потом они вернулись к столу, который по случаю прихода Валентины Анатольевны был накрыт поверх абстрактной цветастой клеенки белой полотняной скатертью, вышитой ришелье, — подарок матери.

Валентина Анатольевна порадовалась. Какое прочное полотно! Сколько уж лет, а скатерть как новая. Горохов сказал, что это, мол, потому, что скатерть эту он не отдает в прачечную, там очень рвут белье. Одна санитарка стирает ее сама и крахмалит. В действительности же он пользовался этой скатертью, только когда приезжала мать, потому что бесконечные дырки в полотне, старательно обработанные белыми нитками, чем-то его раздражали.

Валентина Анатольевна рассказывала про свои и соседские новости. У Халютиных двое в этом году в первый класс идут, своя девочка и племянник. Ранцы уже достали. Это хорошо, что теперь ранцы опять в моду входят. Где-то она прочитала, что у первоклашек очень легко спину испортить, портфель их на одну сторону перетягивает, а ранец не позволяет горбиться и правильную осанку дает.

— Это правда?

Горохов сказал:

— Правда.

В разговоре о халютинских первоклашках ему послышался легкий подтекст — вот, мол, были бы свои внуки, не стала б о чужих ребятах заботиться.

Потом мать рассказала, что черная клушка бросила цыплят водить, а клушка чужая, и ее никак не поймать, потому что днем в руки не дастся, а ночью садится на самый высокий насест, и ее не достать, а стремянка сломалась.

— Ах, ах! — сказал Горохов. — Приеду, починю.

— Вот, вот, — незлобиво подхватила Валентина Анатольевна. — Тебе что ни скажи, все — ах, ах! Ладно! — вдруг заключила она и слегка прихлопнула ладонью по скатерти-ришелье. — А теперь скажи, что у тебя стряслось?

Она допила чай, сложила на коленях руки, так свободно и спокойно, как у святых на иконах или как складывают их крестьянки в редкую свободную минуту.

— Откуда ты знаешь? — искренне подивился Горохов. Всю жизнь он не мог привыкнуть к непостижимой чуткости и проницательности матери. Отказываться, говорить, что ей это показалось, — дело безнадежное. Мать только обидится и замкнется в себе.

И он коротко, но вполне правдиво рассказал, что с начальством, с профессором, с Сергеем Сергеевичем Кулагиным, отношения у него не бог весть какие.

— Ну, как тебе объяснить? Я, к примеру, картошку хочу садить, а он говорит — нет, сажай тыкву. Ясно тебе?

— Чего не понять! — сказала Валентина Анатольевна. — Только думаю, что ты не картошку и не тыкву, а ананас какой-нибудь невообразимый задумал.

Она не обиделась на слишком примитивное сравнение, ей важно было понять суть дела. Но ведь не все он сумеет объяснить ей, медицина — наука не по ее зубам.

— В общем, я тебе так скажу, сынок, — подумав, решила она. — Если чувствуешь, что прав и что дело твое нужное, — не отступай. Но, может, ты просто не угодил ему чем? — вдруг засомневалась она. — У каждого ведь свои слабости. Твой отец тоже был занозистый.

— Ни ему и ни кому другому я угождать не стану, — решительно заявил Федор Григорьевич, обращаясь скорее к себе, чем к матери. — Сперва лизнешь чужую пятку для дела, а потом и без дела пресмыкаться привыкнешь.

— Так-то так, — сказала мать, разглаживая ладонью слежавшуюся складку на скатерти. — А все-таки он твой начальник. Он тебе добра много сделал, квартиру вот выхлопотал. Мало ли чего тебе захочется! Вот доживи до его годов — и будешь все делать по-своему, а пока что ты ему в сыновья годишься. Понимать надо…

Она посмотрела на него строго, но тут же улыбнулась, потому что и сын смотрел на нее с улыбкой. Кто-кто, но она-то, мать, знала: если Федор вбил себе что-то в голову, советы ему как осенние мухи — отмахнется и забудет.

— А больше-то у тебя ничего нет? — спросила Валентина Анатольевна. — Что-то ты какой-то взъерошенный. И галстук на тебе мятый.

— Про галстук хорошо, что напомнила, — серьезно сказал Горохов и взглянул на часы. — Сейчас сменим — и мне пора. Ты иди, мать. Я еще по телефону поговорю и поеду.

Он не хотел, чтоб мать видела, что он направляется на аэродром, а не к вокзалу, а расположены они были как раз в разных концах города.

Мать поцеловала его и ушла. А он был ей благодарен — и за приход, и за то, что умела вовремя уходить, и за то, что никогда не надоедала дотошными расспросами. А пуще всего — за то чувство постоянного, верного тыла, которое она всегда ему внушала самим своим существованием.

Когда Федору Григорьевичу сообщили, что надо срочно вылетать в подшефный Свердловский район, он и минуты не раздумывал. Еще бы! Побывать в тех местах, где прошла его хирургическая молодость, где он учился быть врачом! Интересно, что там произошло за эти годы? И надо бы обязательно зайти к Ксении Дмитриевне.

Он вспомнил, как однажды в его отсутствие домой принесли огромный окорок, а хозяйка, Ксения Дмитриевна, приняла этот дар. Ох и отругал же он ее, беднягу! И тут же, глотая слюну от одного вида и запаха окорока, велел немедленно вернуть подношение по принадлежности. А потом ему несколько дней снилась ветчина.