«Его Величество изволил сесть на подушках... Тогда пришли его, шамхала, две жены да с ними ж из знатных жён шесть, и, поклонясь в землю, целовали Его Величество в правую ногу, и, постояв немного, просили, чтоб Его Величество их к руке допустить изволил. И по тому их прошению к руке допущены... Тогда принесли в ту палату скатерть и поставили кушанья и фрукты; шамхал налил в чашу вина горячего, подносил Его Величеству и... Его Величество немного изволил откушать и изволил встать...»
Пётр и свита его с любопытством взирали на гаремный покой: таковая честь оказывалась неверным в исключительном случае — это и был исключительный, сверхредчайший, более не повторившийся случай.
Обе жены — главные, как было сказано, — поманили Петра за собою: остальным было велено оставаться на месте. Они повели его в покои запретные — туда, где шамхал развлекался со своими наложницами.
Полтора десятка совершенно нагих дев возлежали на коврах, три или четыре плескались в небольшом бассейне. Завидев гиганта уруса, все они с отчаянным визгом и вскриками кинулись прочь в свои спальни.
Пётр невольно сглотнул слюну. Что и говорить: картина была весьма возбудительной. Всё в нём затрепетало, как в молодости, всё рвалось изнутри и требовало своего.
— О, чёрт! — невольно вырвалось у него. — Экие соблазны!
Шамхал с князем Дмитрием шёл позади.
— Скажи ему, — обратился Пётр к князю, — что бабы у него отборные, я был бы не прочь с ними позабавиться мужскою забавою.
— Гостю не подобает выражаться столь нескромно, — заметил князь. — И так шамхал превзошёл допустимое по законам ислама. Я ему скажу, государь, что вы благодарите его за высокое доверие.
— Говори, что хоть, — махнул рукою Пётр.
Они вновь вернулись в главную залу гарема, где была выставка ценинной посуды искусной выделки.
— Спроси, где работают столь добрую посуду, — обратился Пётр к князю Дмитрию.
— В городе Мешхеде, — отвечал шамхал.
Пётр недоверчиво покрутил головой.
— Что-то я не слыхивал от наших торговых людей про таковой город, сдаётся мне, что сия посуда вывезена из Китая.
Возбуждение его при виде нагих дев было мимолётно, им сейчас владело любопытство.
— Расспроси его основательно про сей город и можно ли оттуда оную посуду вывозить. Купцам нашим была бы пожива, а торгу нашему престижность.
Шамхалу перевели. Увы, Мешхед был не в его власти, он был далеко от его шамхальства. Но губернатор Волынский, его почитаемый друг, наверняка извещён и может доложить великому белому царю, как вывозить понравившуюся ему посуду из тех краёв и какова её цена.
Пётр встал, давая понять, что визит окончен, и все гурьбой повалили на улицу. Там их ожидал сюрприз: три шамхальских конюших держали под уздцы великолепного серого аргамака в драгоценной сбруе.
— Из чистого золота, — молвил шамхал горделиво, указывая на золотые стремена и уздечку, инкрустированную золотыми бляшками с узорной насечкой. Работа была ювелирная: на пластинках были искусно выгравированы сцены укрощения коня.
— Это мой дар тебе, великий царь и мой покровитель, — сказал шамхал.
Пётр подошёл к нему, наклонился и поцеловал его в плечо. А потом пробасил:
— Сколь коней уже подарено, и все благородных кровей. Ума не приложу, что с ними делать. Вести в поводу всей экспедиции?
— Кровный конь, он особого ухода требует, — заметил Пётр Андреевич Толстой, глубокомысленно почёсывая переносицу.
— Отправить их всех в Астрахань, на попечение губернаторово, — распорядился Пётр. — Полагаю, не досягнут они до наших конюшен на Москве.
— Однако же слона от шаха персицкого вели же и довели. Не токмо до Москвы, но и до Питербурха, — не унимался Толстой.
— Пал тот слон вскоре, недоглядели, дьяволы, — сердито бросил Пётр. — Скотина эта не столь нежна, сколь иные из жарких стран, но радения требует, яко всякое живое существо. Не порадели, а мне недосуг было. И Данилыч брюхом своим более занят был, нежели слоновьим.
— О, государь, он-то брюхо своё в обиду не даст, — съязвил Толстой, не любивший Меншикова. — Его брюхо к иным брюхам глухо.
— Все-то вы одним миром мазаны, — беззлобно пробурчал Пётр. — И Данилыч не токмо своего не упустит, а и немало чужого прихватит. Есть за ним таковое стяжание, есть. Выбивал я сие из него всяко, и речьми устыдительными, и стращанием, и дубинкою, а всё не впрок. Однако ж он есть слабость моя, много вместе пито-едено бито-рублено да и люблено, не можно сим пренебречь. Пользу принёс он государству немалую.
— Но и взял от сего государства много более, — не отступал Толстой, радуясь нечаянной возможности лягнуть своего ненавистника. Меж них была тщательно скрываемая обоими вражда, почти никем не уловленная внешне. Были любезны до приторности друг с другом, не чурались и мелких услуг, но уж коли выпадет возможность нанести верный и смертельный удар, то не дрогнут. — И я никак в толк не возьму, — продолжал Пётр Андреевич тоном как бы невинным, даже чуть пониженным, — как при столь образованном на всякие языки государе, пред которым вся Европа трепещет и преклоняется, светлейший князь, граф, барон и ещё многих высоких титулов обладатель может пребывать бесписьменным и для прочтения собственной руки вашей, государь, писем и указов призывает секретарей, коих у него без счёту?!
Окончив свою обличительную тираду, Толстой позволил себе хихикнуть.
Пётр поглядел на него без укоризны, вздохнул и молвил:
— Верно, плешивый чёрт, то и мне дивно. Ведь что там ни говори, а на соображение Данилыч скор. Скорей, нежели многие просвещённые. Столь много мудрых советов слыхивал я от него. Быстр, быстр он умом, а вот грамоту не ухватил.
— Зато ухватист по части наживы, и по сией части, верно, быстрей его у нас никого нету, — продолжал своё Толстой. — Прибытка своего, костьми ляжет, а не упустит.
— Вот ты ему это всё в глаза и сказывай, — беззлобно произнёс Пётр. — Небось оробел бы, — продолжал он ехидно, видя замешательство Толстого. — То-то! Все вы за глаза языкаты, по закоулкам бранчливы да храбры. А нет того, чтобы на миру ревность свою да верность своему государству явить.
— И явлю. При нужде, — пробормотал Толстой. Он был смущён, ибо как истый дипломат держал язык за зубами, когда следовало произнести обличительную речь против лихоимства светлейшего, забиравшего всё более и более силы в делах государственных.
Он был слишком осторожен, граф Пётр Андреевич Толстой, долгая и временами полная опасностей жизнь его приучила к осторожности и осмотрительности. А потому почёл себе за правило никогда не вмешиваться ни в какие открытые конфликты.
Пётр знал это, порою добродушно подтрунивал над таковою чертою своего советника. Но знал и ценил вместе с тем и его аналитический трезвый ум, уменье распутать сложный политический узел, особенно там, где его фаворит Ментиков лихо, не раздумывая, рубил сплеча, не заботясь о последствиях.
...Ждали генералов Матюшкина[95] и Кропотова с кавалерией. Уставшим запылённым конникам велено было с ходу покласть по камню в пирамиду. Макаров пояснил:
— Для незабвенные памяти прибытия его императорского величества в азиатские народы. Дабы и с суши и с моря можно было зреть сей необыкновенный памятник российскому величию.
После этого пирамида изрядно подросла, а новоприбывшим было сказано, что им даётся менее суток на отдых, ибо его величество намерен с утра предпринять путь к едва ли не главному городу сей страны — Дербеню, он же Дербент.
Князь Дмитрий растянулся на своём походном ложе в надежде урвать часа три-четыре целительного сна. Недомогание его не проходило, врачи сошлись во мнении, что это есть диабетус меллитус и надо исключить из пищи шербеты, виноград и иные сахаристые фрукты, дабы уменьшить мочеизнурение. Они назначили ему строгую диету, и князь страдал равно от диеты и от болезни со столь звучным названием.
95
Матюшкин Михаил Афанасьевич (1676—1737) — один из первых «потешных» Петра, послан царём для изучения морского дела за границу, дослужился до генерал-аншефа.