Изменить стиль страницы

Удовольствие тридцать второе

ЕЩЕ ОДИН ГОД ЖИЗНИ

Счастье одно, а несчастий много. И это все наше — и эти дни, когда кажется, будто все потеряно и нет никаких надежд, когда засуха длится несколько лет подряд и мнится, что никогда уже не будет дождя. Умей и эти дни ценить. Откладывай их в то же хранилище прошлой жизни, что и дни благоденствия.

«О счастье и несчастьях», до сих пор не найденная рукопись Рамсеса III

В первых числах мая я вернулся домой. Жизнь продолжалась. В Москве меня встречали разговоры о стремительном росте цен и недовольство отца по поводу того, что я без дела мотаюсь по заграницам, вместо того, чтобы думать о спасении России, о создании боевой организации, призванной противодействовать власти, разваливающей государство. Я старался ни в чем не возражать ему, обещал начать задумываться. О чем? О том, что я не способен создать на пустом месте партию русского сопротивления? Об этом я мог сколько угодно думать.

Через несколько дней после возвращения я осторожно позвонил Николке и застал его дома. Он позвал меня к себе в гости, я поехал, прихватив с собой пару бутылок коньяка и хорошей закуски, и в мирной беседе, набравшись смелости, рассказал ему обо всем, что произошло со мной во время моего путешествия по Европе. Он слушал меня спокойно, глядя куда-то в сторону, а выслушав, сказал:

— Ну что же, я даже доволен, что все произошло именно так, а никак иначе.

— Это правда? — спросил я.

— Разумеется. Неужели ты думаешь, мне было бы легче, если бы она продолжала жить с тобою или с Ардалионом?

Все-таки свинство, что он считал себя главной пострадавшей стороной. Можно было бы понять, что каждый из нас оставлен Птичкой точно так же, как он, для каждого это точно такая же утрата. Разве что ни один из нас, в отличие от него, не был на ней женат официальным браком. Но я не стал намекать ему на его неделикатность, о которой он, конечно, не имел ни малейшего понятия. Достаточно мне было того, что он не рассердился на меня за мой почти двухмесячный роман с его женой — они ведь так и не были разведены, и Николка имел полное право вызвать меня на дуэль. Допивая коньяк, мы смотрели телевизор и уже говорили о политике. Николка высказывался резко отрицательно в адрес правительства и вообще демократии. Его можно было понять — деньги, заработанные им в Мексике, уже кончились, он снова был на мели, а инфляция росла не по дням, а по часам. Когда я спросил его об Игоре Мухине, он сказал, что ничего о нем не знает и знать не хочет. Зато с Ардалионом Ивановичем он однажды разговаривал по телефону, неделю тому назад. Тетка был в стельку пьян, он только что приехал из Англии, и единственное, что можно было разобрать в его речи: «Николка, прости, я свинья, я увел у Игоря твою Ларису, но Мамонин увел ее у меня, и я ему этого никогда не прощу». После рассказа Николки о телефонном разговоре с Теткой, я решил позвонить Ардалиону Ивановичу, но едва услышав в трубке мой голос, Ардалион возопил диким ревом:

— Что?! И ты еще осмеливаешься звонить мне?! Мерзавец! Ненавижу! Не-на-ви-жу!!! Сволочь! Враг! Враг!

После этого раздались громкие пьяные рыдания, оборвавшиеся короткими гудками. Посоветовавшись, мы с Николкой решили пока не трогать Ардалиона, оставить его в покое. Он сильный человек и выкарабкается. В этом можно было не сомневаться, если даже импульсивный Николка нашел в себе силы и не сломался. А вот судьба Мухина вызывала у меня сильные опасения. На другой день после визита к Старову, я позвонил домой к Мухиным и поговорил с Цокотухой. То, что она сообщила, ошарашило меня и ужасно расстроило:

— Ваш замечательный Игорь прекраснейшим образом устроился. Его подобрала какая-то бабенка, приютила у себя, и теперь они вместе пьянствуют и развратничают. В общем, Игоречек пошел по рукам. Детей ему не видать, как своих ушей.

— А ты случайно, не можешь сказать мне, как его найти?

— Знать не знаю и знать не хочу! — словами Николки ответила Муха. — Ни телефона, ни адреса этой мегеры, которая его приютила.

— А ты не могла бы попросить его, чтобы он позвонил мне, когда будет звонить тебе?

— Ты знаешь, Федь, меня так колотит всю, когда я слышу его поганый голос, что если вспомню — передам, а не вспомню — не сердись на меня. Ладно?

Таким образом, до начала лета двое из нашей четверки выпали из круга моего внимания, а потом, в середине июня, на меня напала жесточайшая депрессия, от которой я едва не попал в психушку. Началось все с того, что я снял однокомнатную квартиру на «Баррикадной», из окон которой хорошо был виден Белый дом, и в этой квартире я решил устроить мастерскую, где можно было бы уединяться и работать над серией офортов под названием «Гримасы». Да, я всерьез решил повторить Гойю, и именно поэтому в качестве техники выбрал офорт, над овладением которым нужно было как следует попотеть. Я купил все необходимое оборудование, материалы и учебные пособия. Но дело не шло. С каждым днем я все больше чувствовал, как на меня надвигается и надвигается какая-то страшная мрачная туча. У меня стали появляться слуховые галлюцинации, я слышал голоса, зовущие меня куда-то, крики чаек, детский плач, хохот каких-то недобрых существ. В конце концов, я четко осознал, что безумно тоскую по Ларисе. Я ничего не мог поделать с этим горестным осознанием и дошел до того, что однажды ночью, выпив в одиночестве бутылку водки и нисколько не запьянев, я увидел, что за шторой кто-то стоит и тихо поет голосом Ларисы, но я знал, что это не она, а бес. Тихонько, чтобы не спугнуть мерзкую тварь, вздумавшую меня дразнить, я достал пистолет генерала Шумейко, спустил его с предохранителя и выстрелил туда, где, как мне казалось, за шторой находится непрошенный глумливый гость. Раздался звон высаженного пулей оконного стекла, я подбежал, отдернул штору. Там никого не было. Я осмотрелся по сторонам и выстрелил в распахнутый шкаф. Потом я обратил внимание на то, что внутри бутылки страшного александрийского старика, стоящей на столе, появилось лицо Ларисы, искаженное невероятно гадкой гримасой. Я выстрелил в бутылку, она дернулась, соскочила со стола, разбилась, а я, обезумев, стал палить во все стороны, пока не иссякла обойма. Наутро я дал себе полный отчет о нанесенном ущербе, больше всего жалея о бутылке страшного старика — внешняя ее составляющая, пивная бутылка, разбилась, и теперь оставалась лишь бутылка из-под швеппса, внутри которой чернел пузырек, содержание коего по-прежнему оставалось загадкой.

Мне пришлось временно переехать к родителям и дать себе клятву пока что не пить горькую. Это помогло в том смысле, что не было больше таких кошмарных галлюцинаций, но тоска по Ларисе непрестанно росла во мне и терзала безбожно. Лучшим средством от этой тоски был бы какой-нибудь изящный роман с красивой и не слишком прихотливой девушкой лет двадцати пяти, но со мной и впрямь было неладно, потому что я видеть не мог красивых девушек и женщин — ни в компаниях, ни в метро, ни на улице, они казались мне искусственными, пластмассовыми, как запах попкорна, уже поселившийся этим летом в Москве, доселе не знавшей этого чуда западной цивилизации. Несколько раз я задумывался о том, что будь я христианин, я нашел бы способ избавления от тоски по Птичке. Однажды Николка приехал ко мне в съемную квартиру на «Баррикадной» посмотреть, как я осваиваю офорт, мы сели перед телевизором пить пиво и есть жирных лещей с икрой, и я поделился с ним своими проблемами. Он предложил мне пойти вместе с ним на очередное сборище организации «Русский стяг», в которую, как оказалось, он с недавних пор вступил. И я согласился. Через несколько дней мы отправились с ним в один из подмосковных поселков, где базировался штаб организации, и там я провел четыре душеутешительных часа в не слишком многочисленной компании молодых людей, которых средства массовой информации с уверенностью причислили бы к фашиствующему элементу в современной, послегекачепешной России. На самом деле все это были честные и хорошие, хотя и не очень умные, молодые парни, которым казалось, что в их руках судьба Родины, что они верят в Христа, что необходимо изучать технику рукопашного боя, штудировать Ильина, Солоневича, Гитлера, Муссолини, Генри Форда, Дугласа Рида, и тогда заря возрождения взойдет над Россией. Я смотрел на них с жалобной иронией, горюя о том, что не могу быть таким же, как они, что какая-то единичная человеческая особь женского пола волнует меня больше, чем наглая толпа жуликов, захвативших власть в стране. Как бы я хотел отдать все свое никчемное остроумие за то, чтобы, как они, твердо верить, настойчиво стремиться, горячо любить и люто ненавидеть.